Изменить стиль страницы

Откуда же начался сам человек? Случилось ли это, когда он взял в руки камень и разбил им орех? Или позже — впервые нацарапав кривые черточки орнамента? Или еще много времени спустя, когда, подобно Лилит, смутно ощутил страх смерти, жалость к живому, извечную трагедию познания самого себя?

И был ли земной мозгоподобный венцом длительной эволюции? Или лишь счастливой мутацией древней обезьяны, которая однажды сразилась с горным львом и заняла его пещеру с повышенной радиацией — остатком бурных первоначальных времен Земли? Под действием этой радиации и произошел случайны» генетический скачок?

У Безымянного было слишком мало времени на исследования. Земле суждено остаться для него книгой, которая досталась ненадолго. Она захватила его с самой первой страницы — он читал, читал, целые материки вставали перед ним… Но конца в этой книге не будет. Ему останутся воспоминания и домыслы: мысленно перелистывать страницы, гадая о непрочитанном. Откуда, из какой тьмы пришла ты, Лилит, на свою Землю?

— Разве ты не видишь, не чувствуешь? — спросила однажды Лилит, с наслаждением втягивая ноздрями воздух.

— Я забыл, — виновато отозвался Безымянный. — Я так долго летел в космосе. А сейчас с тобой все вспоминаю снова.

Они стояли под темно-алыми ветвями дерева, источавшего бальзамический запах ранней осени. Он был терпок и выразителен, как прикосновение рук. Безымянный смотрел на Лилит задумчиво: для нее словно ото всего шли лучи, тогда как он видел свет, но не чувствовал радости. Дитя слишком взрослой планеты, он не ощущал трепета — перворайского, ребяческого, — который охватывал ее, землянку, при прикосновении ко всему сущему. Он лишь смотрел и понимал, а она наслаждалась!

Лаолитянин вздыхал глубоко, забыв, что сам он не рожден для этой пахучей густой атмосферы. Если б не искусственные ухищрения, его легкие были бы сожжены уплотненным, жгучим, как огонь, кислородом. Он держал свои огромные глаза полуприкрытыми — света на Земле было слишком много! Даже лучи спектра, казалось, преломлялись здесь ярче и свежее.

А рядом стояла Лилит. Ее разделяли с ним целые тысячелетия, пропасть цивилизаций. Однако она ничего не знала об этом. Знал один он.

Она стояла босыми ногами на своей молодой планете, и глаза — серые, длинные — зорко оглядывали окрестности. Ее мир был прост. Вдали, над рыжими холмами, дымились синие облака.

— Ах ты, крылатое существо! — прошептал Безымянный.

Кажется, он забыл, что перед ним дикарка. Восхищенный, счастливый, он сладостно ощущал свое невольное умаление перед нею. Счастье ведь тоже драматично. Оно, как белый цвет, слагается из целого потока спорящих лучей.

Не просто приходят двое друг к другу. Это почти такой же далекий и извилистый путь, как путь светил, летящих в пустоте.

Лаолитянин что-то сделал. Лилит не поняла. Он приблизил лицо. Это было ни с чем не сообразно: его губы прижались к ее губам! В какую-то долю секунды у нее мелькнула мысль, что он хочет укусить: зачем иначе наклонять рот, полный, правда, не зубов, — как она успела заметить, — но все-таки в твердых пластинах, способных зажать кожу?

Она готовилась отпрянуть и защищаться. Ее руки были сильнее, чем у него, — это-то она знала! Если только он не пустит в ход какой-нибудь магической штучки, коварно утаенной до сих пор.

Но он вовсе не пытался причинить ей боль. Он оставался все в том же странном, неестественном положении недвижимым, и, если б она не ощущала, как бурно бьется его сердце, она бы подумала, что он заснул.

Действительно, он был похож на сонного; глаза его не размыкались. Казалось, что и голова вот-вот свалится с плеч, — Лилит придержала ему затылок. Это было первое движение, которое она сделала. Неясный звук вырвался у Безымянного, словно он застонал, но тотчас откинул голову, и она увидела преображенное лицо. Все было необычно в этот момент; теплая волна прилила к ее сердцу.

— Ты не боишься меня? — прошептал он.

— Я никого не боюсь, — отозвалась Лилит, слегка задрожав.

Он сказал что-то на своем языке. Она не поняла. А на ее языке такого слова не существовало. Но он твердил его снова и снова, и вид у него был смиренный, как у человека, который не участвовал в общей охоте и вот теперь стоит у костра, тщетно ожидая, что ему бросят остаток.

В племени был суровый закон: кто не охотится, тот не получает доли. И все-таки однажды Лилит утаила кусок дымного мяса на кости для такого отверженного. Но его взгляд, похожий на взгляд загнанного зверя, внезапно изменился: он выхватил кость из ее рук и, торжествуя, отбежал в сторону. На Лилит он больше не взглянул: благодарность была неведома людям Табунды.

Но у лаолитянина выражение лица оставалось добрым и доверчивым. Он продолжал смотреть на нее с ожиданием.

Как вдруг схватился рукой за грудь. Его лицо почернело, щеки сразу впали. Он странно дергался, задыхался, в то же время ладонью зажимая себе нос и рот, будто сам хотел помешать дыханию. На ее глазах он клонился набок, словно засыхающая от сильного жара трава. Это было похоже на порчу. Лилит ведь не могла знать, что просто кончилось действие фермента, благодаря которому лаолитяне безвредно дышали земной атмосферой, не надевая скафандра.

Грань живого и мертвого всегда чудовищна для человека! Сознание того, что двигающееся, теплое, подобное тебе самому превращается на глазах в холодное и неподвижное, невыносимо на любых ступенях развития.

Лилит сначала испугалась, потом ее внезапно кольнула жалость. Коротко вскрикнув, она подняла Безымянного на руки. Огромные глаза закатывались, губы совсем обуглились. Она неслась прыжками» унося его на спине, как самка — раненого детеныша.

Большое яйцо было недалеко. Лилит втолкнула Безымянного внутрь, вскарабкалась сама и захлопнула крышку.

Но яйцо оставалось неподвижным и не гудело изнутри, передавая дрожание всему телу, как бывало каждый раз, когда она входила в него вслед за Безымянным. Однако крышка закрылась плотно и несколько раз повернулась сама. Тотчас зажегся свет — слабый, сероватый, — и явно что-то начало происходить с воздухом: лаолитянин задышал ровней, чернота стала сползать с его кожи. Но глаза все еще были бессмысленно приоткрыты. А Лилит, напротив, ощутила в горле едкую сухость. Она дышала все чаще и чаще, будто выброшенная на песок рыба. Желтые и лиловые круги поплыли перед ее глазами.

Как всякий дикарь, она панически пугалась любого недомогания. «Если я сейчас уйду на ту сторону мира, — смутно подумалось ей, — некому будет спасти его».

И она напрягла не память — та была у нее великолепна: все, что она видела однажды, навсегда оставалось ее достоянием, — но волю. Волю — рычаг действия.

Лилит коснулась трепетной рукой пульта управления. Она, разумеется, не понимала, что именно делает, но в точности повторяла чужие движения во всей их последовательности, как они запечатлелись в ее мозгу.

Яйцо задрожало, дрожь передалась телу. Раздалось ровное гудение: они поднялись в воздух. Лилит вертела рукоять до тех пор, пока шаткая стрелка на белом диске не стала точно в то же положение, в каком была недавно, когда Безымянный вез ее ко «всей руке» (так она до сих пор называла про себя пятерых лаолитян).

Яйцо неслось быстро, но Лилит уже царапала ногтями щеки: что-то давило ее изнутри — она корчилась от удушья. Серый свет, который разгорался в кабине все ярче, в ее глазах мерк.

Лишь воля и чудовищная животная память не дали ошибиться: она привела яйцо к светоплану!

Лаолитяне — их было двое в это время у корабля — увидели, как летательная капсула кувыркается, пьяно перекатываясь на невидимых ухабах, и тотчас включили дистанционное управление. Подчинившись разумной воле, яйцо пошло ровно и благополучно приземлилось. Отвинтив крышку, лаолитяне вытащили обоих в беспамятстве. Лилит они оставили на траве, а Безымянного внесли со всей поспешностью в корабль: у него действительно оказалось острое отравление земным воздухом.

Если б Лилит замешкалась втолкнуть его в летательное яйцо с атмосферой их планеты, он был бы уже мертв.