Ничего этого Лилит не могла знать. Ее приобщение было весьма поверхностно. И все-таки она не только впитывала, но и сама учила лаолитян. Давно привыкшие к послушной силе механизмов, они впервые дивились ловкости, всемогуществу голых человеческих рук! Первозданная радость мускульного труда захватила их. Они, которые могли поразить цель на любом расстоянии мгновенным лучевым ударом, — теперь кидали камушки в дерево или летящую птицу. Надо признать: они были на редкость неловки и так громко смеялись сами над собой!
Чувство превосходства — хоть в самом малом — освободило Лилит от боязни; у нее с лаолитянами шла честная игра, они менялись!
Она почувствовала себя равноправной, а это ведь и есть первая тропинка к доверию.
Лилит смутно постигала, что речь Безымянного была в чем-то отлична от речи ее самой и Одама, хотя они теперь употребляли одни и те же слова. Впрочем, Безымянный каждый раз усложнял свой язык; названия предметов складывались в необычные сочетания. На безоблачный лоб Лилит набегали складки — так ей хотелось понять.
Настороженность таяла день ото дня. Она не заметила, как настал тот день, когда она полностью предалась ему душой с той единственной доверчивостью, которую питает дитя к матери, не отнявшей еще его от груди…
И одновременно с тем, как ей все легче и заманчивее было слушать Безымянного, она с досадой ощущала, что Одаму, наоборот, все труднее становилось уловить, о чем же говорит она сама, Лилит. Хотя у них всегда были те же самые слова!
Когда она впервые привела Безымянного к пещере. Одам стал серым от бледности.
— Они не похожи на нас, — зашептал он, — они пришли с той стороны мира?
Лилит захохотала. Но Одам становился все мрачнее. Они жили еще рядом и порой ласкали друг друга, хотя в то же время стремительно убегали в разные стороны, как две речки, возникшие из общего источника, но уже разделенные горным кряжем.
Безымянный трудился, как винодел: он откупоривал пустые бутылки и наполнял их. Это была работа над мозгом Лилит. Он населял его понятиями. А потом превращался в ткача и швеца, соединял нитями, теснее, чаще… Переплетал между собой — возникала ткань. Тогда он смело кромсал ее, кроил образы, домыслы, допущения. Создавал целую вселенную мысли!
Безымянный стоял как бы у самой колыбели разума. Но он уже не был только благодушным наблюдателем: в нем самом зрели перемены. Духовное высокомерие лаолитян все больше претило ему.
Сферические глаза Безымянного, отливавшие желтым и изумрудным цветом, внимательно вглядывались в земную жизнь. Его глаза видели «быстрее», чем глаза Лилит: то, что Лилит представлялось слитным лучом, для Безымянного было наполнено сложным миганием. Ему, чтоб увидеть свет непрерывным, нужна была частота вспышек в сто раз большая, словно в каждой единице времени для него было больше мгновений. Но он помнил, что на Зеленой Чаше пасовал перед водой, тогда как Элиль обладала «верхним» и «нижним» зрением: одно было приспособлено для воздушной сферы, другое — для водяной. Она видела отчетливо то, что казалось ему лишь смутной тенью.
И все-таки он не был лишен тщеславия; он, чужестранец на Земле, мог различать в сумерках тонкие оттенки цвета, тогда как Лилит будто слепла: все сливалось перед ней в серую пелену. И лишь яркое солнце возвращало ей остроту зрения. Солнце, которое по утрам ослепляло его не только потоком тех лучей, которые видела Лилит, но и пронзительным светом ультрафиолета.
Чужое солнце с чужими лучами!
Сколько он видел их в своих скитаниях! Стоило прикрыть глаза, как перед ним картины сменялись картинами. На зубчатые скалы, не обточенные дождями или атмосферным потоком, опускались зелено-белые блики сгущенных газов: спираль галактики, видимая так близко, словно она-то и есть главное освещение планеты. А под нею — стеклянная пустыня с прозрачными шарами травяного цвета — кристаллический мир. И белое пламя звезды, веющей нестерпимым жаром вблизи, но далекой и не греющей здесь.
Или же темное солнце, окруженное малиновым ободом, отчего небо вокруг становилось багрово-фиолетовым, а над планетой — желтая прозрачная струя газа от взлетевшего светоплана; дикий, бесполезный мир!
К другим планетам светоплан опускался в защитном кольце токов. По кругу, как по поверхности невидимого шара, над ними блуждали ветвистые молнии. Иногда они сливались в сплошные потоки, в целые реки разрядов, и эти смертоносные радуги, обманно голубые, манящие, лились и лились, неслышно вспыхивая и угасая за броней корабля.
В гермошлемах тоже были заслонки; они входили в обязательный костюм космолетчика после нескольких случаев, когда при неосторожном повороте к светящемуся телу несколько лаолитян ослепли. Теперь, даже улетая от голубого солнца, они с осторожностью наблюдали и его корону в сиреневых разводах, и лучи, которые отражались, подобно водяной пыли, на призрачном хвосте светоплана, набиравшего скорость. В недрах же самой раскаленной сверкающей звезды, яично-желтой, плавали фиолетовые сгустки, мрачно освещенные с двух сторон. Пузыри газа лопались и подымались — гигантские, как целые планеты. И невесомые на вид.
Когда огромный межгалактический корабль Лаолы-Лиал достиг цели назначения, углубляясь в Млечный Путь, счет спиралей галактики стал обозначением места: некоторые светопланы покидали его борт в плоскости пятой спирали, другие отрывались на вертикали третьей.
Группа Безымянного должна была обследовать пространство вокруг трех звезд.
Солнце — последняя из них; у двух первых планетных систем не оказалось.
Их светоплан покружил у Юпитера, не приземляясь: пояс радиации над ним был в сто триллионов раз больше, чем над Землей. Не привлекли их и глыбы кольца Сатурна — планеты зелено-желтой и серо-лиловой, ледяной, стремящейся по вытянутому эллипсу. Какое-то время они провели на равнинах Венеры, оплавленных вулканическим стеклом. Много раз наблюдали, как над Марсом пылали ложные солнца: его атмосфера, насыщенная ледяными кристалликами, странно, почти зловеще преломляла свет.
Во все расчеты лаолитяне вводили «коэффициент незнания» — скидка на те силы, которые еще не учтены. И таким «коэффициентом чуда» предстала однажды перед ними Земля, с ее бурной жизнью и густой атмосферой посреди пустынного космоса. Это был момент торжества!
Стремление достигать необычайно сильно в мозгоподобном. Упоение властью над зверем или машиной способно вознаградить за все опасности, за долгие труды. Минута свершения вмещает в себя столь многое, что само понятие времени расширяется: наполнение становится равным протяженности.
Безымянного не переставала поражать цепкость земной жизни.
В далекие времена, когда солнцу было трудно пробиться сквозь душную атмосферу, сине-зеленые водоросли могли улавливать все видимые лучи спектра. Пещерный мох обладает способностью почти из полного мрака собирать рассеянные световые крохи и линзами клеток направлять луч на хлорофилловое зерно. Папоротники живут в полутьме. Древнейшие же насекомые муравьи глубоко в почве сами себе создают влажную, насыщенную углекислотой атмосферу — никому из современных видов в ней уже не выжить.
Безымянному казалось, что жизнь никогда не была слепой. Конечно, зародившись на Земле, она искала пути ощупью: ведь ни деревьям, ни рыбам, ни людям не было еще аналогий!
Изучая окружающее. Безымянный предполагал, что вначале у земных существ был ограниченный ракурс обзора. Но некоторые попытались как бы «прорвать» пространство: дельфины ныряли вглубь и подымались на поверхность, обезьяны сновали по деревьям от корневища до крон — для них мир получил добавочное измерение. А затем живое существо попробовало «переместить» само пространство вокруг себя: не приблизиться к пище, а ее приблизить к себе. Сорвать плод и поднести ко рту.
Но чтоб совершить эту биологическую революцию, должен был появиться специальный орган.
Природа экспериментировала долго: вытягивала нос в хобот, создавала рукохвостых обезьян, пока не остановилась на передних конечностях…