Изменить стиль страницы

Острым взором очевидца окинула она всю ту часть компании, которая попала к ней в дом, — часть оставалась ждать на улице. Не ускользнули от ее взора пожилой индиец и старый клерк, тихо между собой переговаривающиеся.

К половине третьего вся компании достигла Трафальгарской площади.

Откуда столько света? Да, тысячи лампочек на новогодней елке, огромном дереве, раскинувшем, солидные, пушистые лапы за колонной Нельсона, под балюстрадой, чуть ближе к правому углу балюстрады, если смотреть на площадь, стоя лицом к Национальной галерее. Тысячи лампочек на фасадах зданий, составляющих площадь. Фейерверки — нежданные, негаданные, непланированные, то там, то там над толпами, текущими и колышущимися, запрудившими площадь и артерии, что ведут к ней… Ах, алая комета фейерверка! Ах, зеленая, желтая, фиолетовая! А вот и целый сноп! При каждом взлете волна вскрика по площади — острая, гулкая, цветная волна. Бенгальские огни, шипящие брызги и визги тех, кто оказался вблизи этих брызг, И снова волна с перекатами крика. Смех, взволнованно-горячий плотский смех…

И все же — откуда столько света?

Ах, знаю. Его излучают глаза. Как же я раньше этого не замечала? Искры всего того, что есть в нас, в каждом — искры доброты, веселости, искренности, отпущенные каждому Природой в той мере, в какой она не поскупилась на каждого; порой неосознанные, порой уж очень осознанные, состояния радости жизни — уж если они не светлы, не светом выплескиваются из нас, из двух окон, откуда мы смотрим на мир, то что же тогда?!

Они самые — глаза, очи, окна, фонари, источники света — ими сейчас освещена и осветлена набитая народом Трафальгарская площадь.

— Не потеряться бы в толпе, — сказала рассудительная миссис Кентон, — здесь, я вижу, почти весь город. Как странно, прежде не было этой традиции стекаться в новогоднюю ночь к Трафальгарской. Странно… Так вот, мы потеряемся, повторяю…

— Ничего, — откликнулся мистер Вильямс, — каждый знает свою дорогу домой. — И поплотней прижал к себе локоть мисс Арнольд.

Правда, мы все потерялись, едва лишь слились с толпой. Она закружила и разнесла на щепки мой корабль.

Это был какой-то общий безумный, неоглядно счастливый танец жизни. Откуда-то гремела музыка, все время меняясь в характере: то темпераментно-быстрая, то нежно-воркующая, то брызжущая весельем, то грусти полная. Откуда была она и была ли в самом деле, может быть, чудилась мне? Но если мне чудилась, то и другим тоже — люди неслись в пляске, кружаясь и замедляя бег, неслись, сталкиваясь и разлучаясь, не успев встретиться.

Сотни лиц — белых, черных, желтых, бронзово-красиых — мелькали и проносились, оставляя одно впечатление непреходящей ослепительной улыбки счастья.

Неужели в них может жить злоба и ненависть, расовые предрассудки и позор неприятий?

Какое-то время рядом со мной плыли Леа и мистер Бративати. Они о чем-то спорили. Могу себе представить — старик пытался заморочить голову разумной и трезвой женщине. Скоро я потеряла их.

Миловидный юноша-индонезиец, оказавшись рядом со мной, закружил меня в танце, и я зачем-то узнала, что он живет в Лондоне со дня рождения, а отец его родом из Джокъякарты. Сам юноша хочет попробовать силы в большом торговом бизнесе. Он смеялся довольно, освобожденно. — Русская, как удивительно, русская! — повторял он то ли с недоумением, то ли с восторгом. — Никогда не видел русских!

Скоро я потеряла его. Мимо меня пронеслась Пегги в обнимку с каким-то огромным белобрысым дядькой. Он был толст и отдувался, весь потный, тяжелый, а она хохотала, волосы разметались, глаза горели.

Вот мелькнул мистер Бративати. С ним была ирландка, жена Гленнова приятеля и Леа Арнольд. Все трое смеялись.

Антони Слоун, ища глазами Пегги, кого же еще, продвигался в людском море. Вот он натолкнулся на мистера Вильямса, и нечто возникло между ними — Антони перестал искать в толпе.

Оказавшись у балюстрады, почти рядом с елкой так, что запахи хвои обволокли меня и опьянили, решила я взобраться на балюстраду и посмотреть как бы сверху на море, бьющее у ног колонны Нельсона.

Сверху зрелище было еще более великолепным Карнавал лиц, одежд, красок, звуков. Сверху люди обобщались, осмыслялись не множеством капель, а единым потоком жизни.

Вот они, несоединимые. Сложны переплетения их жизней, пути судеб. Вот они мчатся в пляске новогоднего дурмана, в парах хмеля, они — такие разные. Скрещиваются пути нескрещиваемые. Никаких проблем нет сейчас у этого моря с его блистательным шумом и музыкой единой радости.

Кажется мне: тесно прижавшись, проносятся в согласном вихре танца негр и ирландка. А почему бы и нет?! Молодцы, молодцы, что в самом деле делить им, обездоленным, иль мало у каждого своих забот и печалей.

А это не Леа ли Арнольд с Бригиттой замерли невдалеке от меня под елкой? Что-то доказывает экспансивная Леа, и с улыбкой добра слушает ее умница Бригитта. Никаких пропастей нет между ними.

Вот опять мистер Бративати. Теперь с ним мистер Вильямс.

Хорошо мне, хорошо и весело. Да как не быть тому, если легко и просто, подобно волшебнице, содеяла невозможное, слила несливаемые ручьи или, как говорит миссис Кентон, смешала в салате несоединимые ингредиенты. И салат вышел! И, не помня о ней, в новогодней пляске кружилось невдалеке на празднике и дыбе своей жизни сегодняшнее человечество. Бывало оно в этих залах! Задумывалось об уроках истории! Любило вспомнить былое с ужасом или восторгом! Преклониться перед былым умело!

— Ах, я, кажется, порядком утомилась! — перевела дух миссис Кентон, водружаясь на балюстраде рядом со мной. — Но занятно, занятно. Будет о чем вспомнить и рассказать мужу. Зря он не пошел.

— Вот видите, — не преминула я насладиться своей победой, — не всегда, оказывается, вы правы. Соединились несоединимые люди. И очень неплохо себя чувствуют. Жаль только, нельзя остановить время, дабы дать людям понять, что всегда следует относиться друг к другу как они относятся сейчас, тут.

Миссис Кентон поджала свои не очень пухлые губы. Она была ненавистна мне в эту минуту непререкаемостью авторитета и той беспощадной правотой, которая стояла за ее словами:

— Вы знаете, что такое анестезия? То, что происходит сейчас здесь, я иначе назвать не могу.

За моей спиной освещенная снаружи и спящая в своих прохладных залах стояла Национальная галерея — вместилище сокровищ мировой живописи. История жизни и страданий человечества, запечатленная кистью и красками, была за спиной и странно тревожила своим молчаливым присутствием.

Апофеозом утонченной красоты и естественности мерцали зеленовато-жемчужные мадонны Леонардо. Спорили с ними плотские многокрасочные женщины Рафаэля. На темный простор полотен выбегали нежные нагие красавицы Лукаса Кранаха. Отстранение ото всего житейского смотрели очи святых Эль Греко. Великолепно-величественно стояли мужчины Веласкеса. Били копытами по телу жизни краснозадые, толстомясые кони Учелло. В переливах света и тени несли страдания люди Рембрандта. Дьяволом припахивал Босх. Прозрачным светом сияли профили Филиппо Липпи.

Непреходящие мотивы жизни и смерти человека, любви и доброты, преданности и предательства (подумайте — общий корень в каких словах!) тонкими ручьями крови текли от полотна к полотну, переливаясь в сюжет. Лежали в яслях новорожденные младенцы то пухло-добродушные, то уже при рождении умудренно-старообразные, то предчувственно-страдательные. Горели звезды над младенцами. Склоняли над ним головы седовласые пастухи. Бежала пустынею семья, спасаясь от преследований, и переводила дух в случайной тени деревьев. Погрязал мир в грехах. Каялся. Обновленною выходила грешница после раскаянья.

Книга жизни была за моей спиной на стенах Национальной галереи, сборник предупреждений и назиданий, учебник поступков и на время в винных парах утопили остроту своих переживаний. Но, как вам известно, действие анестезина преходяще — едва он перестает действовать, все возникает с новой силой. Эти люди завтра проспятся и встанут теми, какими были до площади. Иные подумают о себе с отвращением.