Произведения эти создавались, что называется, для себя и, конечно, никак не предназначались для показа. (Даже в письмах Неофиту Рильскому нет упоминаний о них.) Они необычайно интересны не только и, быть может, не столько абсолютными художественными результатами, сколько психологически, как свидетельство той внутренней работы, которая в эти годы составляла содержание жизни Захария не меньше, чем создание иконы и церковных росписей. В этих рисунках видятся и потаенные от стороннего глаза стремления и надежды художника, его так и не свершившаяся мечта, и большая, сильная воля, которую трудно было предположить в самоковском зографе.
Пришлось позабыть то, что он уже давно не подмастерье, а признанный мастер своего дела, отрешиться от того, чему его учили и что он умел, стать ему, тридцатилетнему, прилежным и старательным учеником в той школе, где лишь один, но великий учитель — природа. «Наблюдение природы, которая есть творение руки божьей, — писал Неофит Рильский, — возвышает душу к богу и помогает человеку совершенствоваться». Неофит говорил это как богослов и философ, но еще ни один болгарский зограф не помышлял о наблюдении природы как основном источнике творчества. Разве только еще совсем юного Зафира увлекали опыты чичо Захария: сохранилась его тетрадь 1839–1840 годов, в которых эскизы иконных композиций перемежаются с такими необычными для сына и ученика Димитра Христова сюжетами, как «Кентавр», «Турецкое кафе», «Косари» и другие.
В рисунках и акварелях Захария Зографа ясно и отчетливо отразился своеобычный сплав старого и нового, порыва вперед и оглядки назад, анализа и синтеза, учебы и вдохновения, упражнений в зографском ремесле и опытов в искусстве нового типа. Здесь все вместе: перерисовки гравюр, припорохи для икон из ерминий, эскиз ктиторского портрета, орнаменты, натюрморты, зарисовки с натуры, женские портреты, учебные постановки, перспективные штудии, пейзажи, архитектурные фантазии, акварели, рисунки карандашом, углем, сангиной, тушью — пером и кистью, штрихом и размывкой… Все рядом и все важно — и неизвестное ранее разнообразие материалов (надо полагать, результат общения с французскими художниками), и сюжеты, и само смешение столь разнородных работ, и их одновременность — творческая «кухня» художника, свидетельство его настойчивых исканий и громадного труда.
При всей своей уникальности в болгарском искусстве тех лет Захарий Зограф выступает в этих работах очень характерным художником эпохи Возрождения, причем Возрождения не только в значении его национального варианта, но и в общепринятом смысле этого историко-культурного понятия. Художник открывает для себя и для болгарского искусства не умозрительную гармонию божественных сфер, а чувственно осязаемую красоту реального мира. Захарий рисует обнаженные тела, пейзажи, цветы, архитектуру, портреты; в этих штудиях, иногда робких и несовершенных, порой неожиданно для ученика свободных и уверенных по исполнению, совершалось познание эстетической ценности окружающей его действительности, и сам процесс его приносил художнику неизъяснимую радость первооткрывателя. Обобщая этот этап, характерный для искусства многих балканских стран начала и середины XIX века, В. Полевой указывает, что в нем возникло «нечто большее, чем жанр», и ему присуще «заинтересованное внимание к окружающему миру, стремление взглянуть на него широко открытыми глазами, непосредственно откликнуться на живые впечатления и уловить характерное в природе и человеке. <…> Это внестилевое и внеакадемическое движение не только осуществило миссию своего рода первичного художественного познания окружающего мира, но сформировало важные эстетические понятия о человеке и природе» [63, с. 19].
Собрание гравюр, уроки французов могли сыграть роль «подсказки», однако решающими стали непосредственные впечатления и огромное, неодолимое желание рисовать и рисовать, вобрать в свои произведения весь видимый мир. Захарий пишет «Водопад в Бачкове» (размывка тушью), акварели «Источник у монастыря св. Козьмы и Дамиана» и еще один пейзаж с лодочкой под парусом. Очевидно, легче всего увидеть в них дилетантизм наивного и старательного самоучки с его гипертрофированной зоркостью, одинаково внимательного ко всем, даже к второстепенным деталям, «пересчитывающего» все листочки и не умеющего еще целостной формой обобщить, к примеру, кроны деревьев. Но вероятно, важнее увидеть в них и романтический настрой, возникший на скрещении западных влияний и внутреннего мироощущения художника, не бесстрастно фиксирующего природу, но одухотворяющего ее субъективным видением, и его восторг открывшимся богатством природных форм, столь непохожим на скудный набор иконописных фонов.
Целостность образа природы остается во многом еще недоступной нашему художнику, однако отдельные ее фрагменты он порой воссоздает с мастерством тонкого и изящного рисовальщика. Особенно много изображений цветов — роз и тюльпанов. Захарий любуется их естественной красотой, и его перо, палочка сангины или кисть тщательным образом прослеживают форму каждого лепестка, листа и стебля, каждый их изгиб и движение. Захарий стремится к предельной точности видения и изображения, но эта точность не выхолащивает образ живой природы, а наполняет его волнующей трепетностью, острым ощущением ее первозданной, нетронутой красоты. С тем же тщанием и деликатностью выписывает он тончайшей кисточкой прихотливый узор крыла ночной бабочки, пишет далеко не «ученически» натюрморты с разрезанным арбузом, дыней, виноградом.
Познание и поэзия, просветительство и художество в Захарии рядом, вместе и воедино, одно в Другом; но особенную энергию приобретает устремленность художника к позитивному знанию в многочисленных перспективных штудиях. Иногда это работы учебного характера: архитектурный мотив выстраивается по правилам линейной перспективы, обозначаются точки схода основных линий, соотношения пространственных планов с предметами. В других случаях верх берет «игра», воображение, и тогда «ученый» зограф, вдохновляясь, бесспорно, архитектурными пейзажами алафранги, непринужденно сочетает формы современного ему болгарского зодчества с фантастическими образами неведомых городов; переданные почти документально эркеры и интерьеры пловдивских домов соседствуют с великолепными дворцами на широких, расцвеченных сочной светотенью площадях.
Парадоксальность ситуации — и с ней не раз встретимся в творческой биографии Захария Зографа — заключается в том, что, будучи подчас скованным и неуверенным в решении простых задач, где нужны лишь первоначальные навыки и знания, он оказывается более свободным и, можно сказать, артистичным в случаях куда более сложных и трудных. Среди его графических портретов тоже есть рисунки, в которых угадываются стереотипы западноевропейской романтической гравюры, но по крайней мере две-три акварели — это портреты с натуры, и портреты превосходные, подтверждающие, что этот жанр отнюдь не случайный эпизод в творчестве Захария Зографа.
Один из них семейное предание связывает с пловдивской красавицей-гречанкой, в которую будто бы художник был страстно влюблен; другой — тоже по традиции, но уже более обоснованной и достоверной, — с Катериной Хаджигюровой, будущей женой Захария. Художник явно неравнодушен к обаянию и красоте Катерины, он любуется гармонией ее лица, мягкостью выражения, чуть наивной кокетливостью; но это и неравнодушие художника, идущего от внешнего сходства к индивидуальности модели, к воплощению характера очень реального и в то же время поэтического и возвышенного, от деликатной и свободной моделировки лица, одежды, пушистого меха к столь же изящному и чистому внутреннему рисунку образа.
Между тем все было не так идиллично и безмятежно, как это может показаться. Крутой и несговорчивый характер Захария Зографа, его бескомпромиссная преданность усвоенным в юности идеям и идеалам просвещения и народного блага таили в себе возможность конфликтов, и они не заставили долго ждать себя.
Человек практического склада ума, Захарий жаждал конкретных действий в общественной жизни, а она в значительной степени сводилась тогда к борьбе за народное просвещение. Априловское училище в Габрове послужило примером, во многих городах открывались или готовились к открытию школы нового типа — не килийные училища при церквах, но светские школы взаимного обучения, вызывавшие, к слову, озлобленную неприязнь константинопольского синода. В Свиштове Христаки Павлович реорганизовал эллино-болгарское училище в чисто болгарское, в Калофере болгарскую школу взаимного обучения возглавил прогрессивно настроенный учитель Ботю Петков, отец будущего великого поэта-революционера Христо Ботева. Борьба с грекоманией, столь распространенной среди болгар той эпохи, с присвоенной греками монополией на образование стала насущной задачей и первостепенным условием достижения духовной независимости.