Изменить стиль страницы

Явление это действительно самобытное, оригинальное, но не уникальное. Очевидно, было бы тщетно искать аналогии в современном ему искусстве высокоразвитых западноевропейских стран. Пусть не по социально-историческим характеристикам, но по самому духу такие параллели просматриваются скорее в искусстве итальянского кватроченто, поэтически утверждавшем в художественной культуре Европы образ человека нового типа, раннем нидерландском и немецком портрете, польском (так называемом сарматском) и украинском портрете XVII–XVIII веков.

В первой половине XIX столетия наиболее близкой к болгарской оказывается портретная живопись балканского региона — греческая (Н. Кандунис, Ф. Пидзе, Н. Кунелакис), сербская (И. Нешкович, А. Теодорович, П. Джуркович, У. Кнежевич, К. Данил, Д. Аврамович), румынская (И. Баломир, Н. Полковникул). (Эта близость, случается, рождает поразительные совпадения не только в типологии, но даже в композиционных схемах и деталях: таково сходство автопортретов Захария Зографа и Нешковича.) Определяя балканскую портретную живопись как «искусство наивно-познавательного портрета», В. Полевой указывает, что в его сложении «решающую роль сыграло пристальное внимание к новому типу человека, выдвинутому эпохой исторических переломов. Героем этого искусства стал современник, существующий рядом с художником в обычной жизни и воспринятый в его реальной ценности. <…> Здесь господствует своя норма художественно-этического представления о человеке, и тщетны были бы попытки отыскать ее истоки в каком-либо из общеевропейских стилей» [63, с. 19].

И еще одна, быть может несколько неожиданная, аналогия: русский народный бытовой или, как его часто именуют, купеческо-мещанский портрет конца XVIII — первой половины XIX века. В основе этого сближения лежат типологическая специфичность, позволяющая рассматривать русский и болгарский портрет в параметрах народной художественной культуры, гуманистическая концепция личности, отразившая рост и укрепление национального самосознания и мировосприятие широких демократических слоев общества, крепкие нити, связывавшие портрет этого типа с эстетическим сознанием и бытовым укладом трудовых, и в первую очередь ремесленных, кругов города, образно-пластические структуры, уходящие своими корнями в искусство художественного примитива как одного из высших и эстетически значительных проявлений творческой одаренности народов.

Своеобразие Захария Зографа — и в этом также особенность исторического момента — в том, что в его творчестве содержались две возможности дальнейшего развития болгарского искусства, в значительной мере реализованные им самим. В широком контексте европейского искусства XIX века болгарский зограф, самоучка, лишь едва прикоснувшийся к началам профессиональной образованности, оставался «примитивом», народным художником со свойственными фольклорному эстетическому сознанию свежестью и цельностью восприятия, непосредственностью и чистотой выражения. В болгарском искусстве он выступал высокопрофессиональным мастером иконы и церковной стенописи, автором первых станковых портретов, и уже это поднимало его над средой других зографов. Масштабность его дарования вобрала в себя сложную и неоднородную структуру искусства национального Возрождения, развивавшегося, как это мы пытались показать, не в одной, а в двух системах координат.

«Захарий Зограф, — писал А. Божков, — властно охватывает и „скрытые“ тенденции в развитии болгарской изобразительной культуры, и те моменты, на которых наше искусствознание и сейчас еще будет сосредоточивать свое внимание. Порывы и потребности, которые распаляют его воображение, ликвидировали границу между официальным и народным искусством еще более последовательно, чем раньше. <…> Высокие нормы профессионального искусства встречаются и пересекаются с примитивизмом без особых конфликтов и препятствий. Хотя ведущие мастера ревностно поддерживают свой престиж, вышедшие из народа самоучки нередко входят в „запретные“ сферы, превращая традиционный репертуар в совокупность наивных форм и мотивов, — прилагаемый критерий оказывается во многих случаях очень условным, и потому совмещение высоких норм и свободной импровизации допускалось и в творчестве папы Витана-младшего, Христо Димитрова, Йована Образописова. Смело и сочно выраженная форма, даже когда она не соразмерна, принималась ими как качество, так же как и гротескное, дисгармоничное и грубоватое рассматривается иногда как эстетическое, родственное изящному штриху, как светло созвучные, элегантно соразмерные формы. Классическая красота допускается в этом случае не как единственный критерий, и ее атрибуты получают всегда обязательную домашнюю редакцию. Таким же образом раскрывает народный дух этой эстетики и Захарий Зограф. Мы не ошибемся, если назовем некоторые его произведения примитивными, так же как и не ошибемся, если примем другие как высокопрофессиональное и зрелое искусство с исключительными достоинствами. Он изыскан и по-своему небрежен, лаконичен и одновременно болтлив (хотя бы в некоторых религиозных композициях), строг в построении некоторых своих произведений и снисходительно расточителен в использовании некоторых орнаментов. Он не забывает дидактического начала традиционных циклов, но освежает их живыми элементами фольклора, рисует непременных аскетов и мучеников, но превращает их в земные жизненные образы. Все эти условности имеют глубокие корни в быту и поэтических представлениях массового зрителя и не порождают принципиальных конфликтов — они выражают массовые чувства, представляющие жизненные соки общей изобразительной культуры. И как в очертаниях больших иконостасов собираются тысячи мотивов… чтобы очертить общий ритм крупных форм, так и в его живописи собираются тысячи знакомых мыслей, чувств и наивностей, чтобы совместно зазвучать жизнерадостным гимном человеку, который созрел для свободы и земной красоты» [7, с. 8–10].

Свойственное Захарию Зографу как художнику зрелого болгарского Возрождения внутреннее, органическое единство этих качеств и тенденций раскалывается в творчестве мастеров уже следующего за ним поколения, и это «разведение» можно проследить даже в произведениях его племянников или художников ближайшего окружения.

Одна дорога вела к профессиональной, «ученой» портретописи: в ее едва проторенном русле вскоре появились сорок портретов кисти Станислава Доспевского, овладевавшего искусством под руководством Димитра Христова и Захария Зографа, а также А. Мокрицкого, Ф. Бруни, П. Басина… Другой путь — к портрету примитивному. В церквах св. Георгия и св. Варвары неподалеку от Пазарджика сохранились очаровательные в своей наивной непосредственности автопортреты племянника Захария Петра Костадинова Вальова. Самоковский живописец Никола Образописов, сын ученика Христо Димитрова и, в свою очередь, учитель сына Захария Зографа, создал «Портрет отца» и «Автопортрет с женой» (1908) — почти классические по своей выразительности и чистоте образцы художественного примитива.

В истории создания трех портретов Захария Зографа далеко не все, в том числе существенные, подробности представляются вполне ясными, но сам факт возникновения этих произведений говорит о многом. И если к еще не разгаданным загадкам добавляются новые, в конечном счете выступают прерывистые, но верные контуры облика нашего художника.

Захарий много работает, слава его как искусного иконописца ширится, заказы все прибывают, и он едва успевает их выполнять. Он молод и талантлив, богат и удачлив, покровительство всемогущих Чалыковых и дружба Неофита Рильского открывали перед ним все двери, и немало видных и состоятельных пловдивских семейств охотно приняли бы его в качестве зятя.

Что же еще оставалось желать самоковскому зографу, что волновало его?

Время ученичества миновало. Захарий вступил в пору творческого возмужания, и вот сейчас, на пороге своих главных свершений, он должен был остро ощутить, сколь тесно ему как художнику в пространстве современного болгарского искусства, в рамках вековых традиций и канонов церковного художества. Еще в Самокове он узнал, что где-то есть не зографы, но художники, живописцы и живут они в созданном ими прекрасном мире, ни в чем не похожем на мир болгарского искусства. Тогда, по молодости лет и под сенью казавшегося незыблемым авторитета отца и брата, Захарий вряд ли очень задумывался над этим; во всяком случае, это не стало жизненной проблемой. В Пловдиве же он все чаще возвращается в мыслях и мечтах к незнакомому и загадочному, такому притягательному миру.