Иван остановился шагах в двадцати, тело сделалось жидким, он прислонился к дереву, не спуская с Пинигиной глаз.

"Псих, - обругал он себя. - Нервишки, что ли, сдают? Бессонные ночи сказываются, не иначе. Так, пожалуй, сам глупостей наделаю".

Сердце понемногу унималось, в голове перестало гудеть, пот со лба он вытер рукавом куртки. И подошел ближе. Мария Стюарт, услышав шаги, повернула заплаканное лицо и отвернулась.

Иван сел рядом, помолчал.

- Люда, скажи… он что, ну, Василий Васильевич, и там, в городе, бывает у вас?

Она долго не отвечала, делала какие-то глотательные движения, голова ее при этом жалко дернулась на тонкой шее.

- Да, - наконец получилось у нее.

Иван хотел, чтобы она рассказала все, догадывался, что от этого ей станет легче. Впервые в жизни, может быть, он чувствовал чужую боль, как свою, и знал, что не простит себе, если останется в стороне, если останется безучастным к горю такого слабенького существа.

Постепенно она разговорилась и поведала, как тяжело живется ей на свете. Мать, думая, что ее дочь совсем еще глупая, дает на конфеты или на кино, когда… ну, он приходит. И такая делается ласковая… беги, доченька, конфет купи, девочек угости, в кино с ними сходите. А она же, Люда, все понимает. Но сказать ничего не может. У нее холод какой-то в голове делается, становится страшно. Оттого, что с виду мать ласковая, добрая, как никогда, но и чужая, как никогда… От этого хочется реветь и реветь. И высказать ей все, но как скажешь? Ведь она же… мама, она же должна все-все понимать, все-все!

Вот и делает она, Люда, вид, что рада этим копейкам, будто и вправду маленькая и глупая. Противно это…

А раз приходила… ну, жена Василия Васильевича и так кричала на мать, такие нехорошие слова говорила, так плакала… что она, Люда, убежала из дома и ночевала у подружки.

- Я только думаю, - говорила Мария Стюарт, борясь со слезами, готовыми снова хлынуть. - Я только думаю, вырасту и так отомщу, так отомщу! Пусть будет просить, чтоб я ее простила, пусть будет просить: Людочка, доченька, прости меня! Но я не прощу, не прощу, не прощу! - ее опять затрясло.

Долго еще сидели они над обрывом, и вновь, и вновь Ивану надо было находить самые убедительные слова, чтобы успокоить, заверить, что все еще в ее, Людиной, жизни будет хорошо, светло и радостно.

Тихий час уже подходил к концу, когда Иван привел на террасу понурую, с опухшим лицом, Марию Стюарт.

Анна Петровна, открыв двери в обе палаты, похаживала возле них, следя за тишиной.

- Ну, мы же договорились, - шепнул Иван и, подтолкнув Пинигину внутрь, закрыл за ней дверь.

- Едва уложила, - пожаловалась Анна Петровна, кивнув на палату мальчишек. - Как с ума посходили… Ширяев устроил собрание, изобьем, - говорит, - выродков. Всем отрядом будем бить.

- Ну, избить не изобьют, - возразил Иван, - поколотить слегка пусть поколотят. Тут они без нас управятся…

И вдруг решил, что ему сейчас тоже надо действовать круче. Немедленно.

- Вы уж побудьте еще с отрядом, - сказал он Анне Петровне, - я пойду к этой… кастелянше.

- Зачем? Что вы хотите делать? - встревожилась пуще прежнего Анна Петровна.

- "Дрожите, лиссабонские купцы…" - усмехнувшись, сказал Иван.

- Иван Ильич, ради бога! - щеки у Анны Петровны задрожали мелко-мелко. - Умоляю вас, подумайте, не вмешивайтесь, подумайте!

- Индюк, знаете, думал… - Иван чувствовал, что взвинчен, что его "понесло", что сейчас он способен наломать дров, да так, что потом сто раз покается, и все-таки поделать с собой ничего уж не мог: - Не согласны? Ну, вот, опять вы не согласны…

Махнул рукой и зашагал к административно-хозяйственному корпусу.

Глава 42

Вдоль стен тянулись полки с пачками белья: наволочки, полотенца, простыни; тут же были свалены веревки, рюкзаки, стояли банки с клеем, лежали россыпи карандашей; и пахло всем этим сразу.

- Проходите, проходите, Иван Ильич, - кастелянша Феня Пинигина провела его через склад в дальнюю комнату.

Комната имела одно окно, загороженное с улицы стволами мощных сосен. У окна стояли стол и стулья, у стены - кровать, на стене висело зеркало, один угол комнаты был отгорожен суконным одеялом.

- Садитесь, извините, у меня не прибрано… - хозяйка кое-что свернула, кое-что поправила, впихнула, сдула, убрала чайное блюдце, набитое, как патронами, окурками знакомых "Любительских" папирос.

Иван сел к столу, кастелянша вернулась с пустым блюдцем, поставила его на стол и села на кровать. Туго натянулся при этом цветастый домашний халат на ее бедрах.

- Я к вам насчет вашей дочери…

- Что она там опять? - кастелянша кокетливо поправила свои светлые волосы.

- Вы меня неправильно поняли. Я о другом. Она мучается, ваша дочь. Я не собираюсь учить вас жизни, а пришел потому, что мне страшно жаль вашу девочку. И меня возмущает, как человека возмущает ваша связь с… - Он кивнул на блюдце. - Дошло до того, что даже пионеры говорят вашей Люде об этом.

- Ах вон оно что! - руки ее беспокойно потянули халат на груди, и она слегка покраснела но на секунду-две, не больше. Вот уже вскинула голову и усмехнулась. Ивану стало неприятно оттого, что Мария Стюарт иногда так же вскидывает голову, что внешне она походит на мать.

- Сколько вам лет, интересно? - спросила его эта женщина. - Двадцать три?.. И вы что же, все еще… мальчик?

Жар бросился в голову. Иван почувствовал не то чтоб замешательство, нет, но было такое ощущение, будто под ногами исчезла земля…

- Простите, а какое это имеет…

- Да такое! - перебила она зло. - Что ничего еще вы в жизни-то не знаете! Не понимаете. Вот если бы вы были мужчиной, взрослым человеком, вы бы подумали, каково женщине одной? Нельзя ей, поняли, одной!

- А как же тогда жены… моряков, например? Полярников? Да как в войну, наконец, ждали по пять лет?

- А, бросьте вы! Не верю я… Все одинаковы! - с вызовом сказала кастелянша. - И не приводите мне примеры из кино, из книжек! Там одно, в жизни другое… - И, не давая ему рта раскрыть, наступала: - Это вы, такие, начитаетесь и лезете в учителя. Подумаешь, чистенький! Ну, ангел прямо!

- Да я и в жизни знаю, когда женщина одна. И всю себя отдает воспитанию, своим детям…

- Ну, а я вот не такая! - сощурилась она. - Не такая. Я жить хочу! И говорите обо мне что угодно!

- Живите на здоровье! - сердито сказал Иван. - Только чтобы другие от этого не страдали. А так, выходит, вы - не мать. Вы хоть понимаете, что калечите душу своей дочери? - Иван глотнул воздух. - Да если так… то надо отобрать ее у вас, вот что!

- Отобрать? Да ну? А я ее что, бью? Голодом морю? Не обуваю, не одеваю? На мороз выгоняю? Слава богу, живем не хуже других. Вы бы посмотрели, как другие живут… А у моей дочери, хотите знать, всё есть! Из последних сил тянусь… - Она вдруг всхлипнула, но тоже на секунду, как-то театрально всхлипнула, в следующий же миг лицо ее сделалось злым. - Отобрать? Ха-ха! Руки коротки. Нет такого закону!

- Закона, может, и действительно нет, - согласился Иван, - и всему этому про обуванье-одеванье я верю, но вы о душе ее подумайте!

- О душе, о душе! - вдруг выкрикнула Феня. - Поп нашелся!.. Не хочу я с тобой разговаривать! И знать ничего не хочу! Ничего такого нет, сплетни одни! Никто не докажет! И пошел ты…

- Хорошо, я пойду, - поднялся Иван, - но так и знайте, это был не последний разговор. Я не оставлю…

Прошел через душный склад, хлопнул дверью и жадно вдохнул чистый воздух. В голове было ощущение тупости, и злился он, пожалуй, больше на себя, чем на Пинигину. "Ни к черту получилось! Шел с намерением судить, громить и возмущаться, а вышло… По-слюнтяйски, в общем, вышло, что и говорить…"

Произошло это в пять часов вечера, а в восемь Ивана пригласил к себе начальник лагеря Василий Васильевич Князев.

Глава 43

"Одно к одному, - думал Иван, направляясь в кабинет начальника. - Этот даст по мозгам за ориентирование, да и поход вспомнит… Уж как есть всё припомнит до кучи!"