Изменить стиль страницы

Назавтра начальник цеха, уже трезвый, сказал мне:

— Совещание проводить не будем. Это так я...

Под вечер, проходя мимо станка, на котором когда-то работал Мосягин, Шахов проговорил:

— И все же не пойму, как вы не смогли раскусить этих негодяев? Ведь вы их знали. Хорошо знали. Что, не так?

Мне и самому стало казаться, что я слепец. Проглядел, прошляпил, сделал ужасную ошибку, не предупредив Шахова. А размышляя об этом бессонной ночью, подумал: нет, не слепец. Я видел в них только то, что должен был видеть. Они не были со мной откровенными. Они не могли быть со мной откровенными.

Нет-нет да и кто-нибудь спросит в городе: «Слушай-ка, а это у вас там...»

Тяжело!

Мосягин мне, в общем-то, был понятен — прост, как репа. А Сычев... Я всегда относился к нему настороженно, смутно чувствуя в нем чужого, но разве мог предполагать...

Люди легко верят в глупость человека, так уж устроены. От того, видимо, что многие слишком умными хотят казаться. Человек говорит, что хочет быть здоровым, преуспеть в работе, получить получше квартирку, жениться на красивой девке. И не слышно, что кто-то очень уж хотел поумнеть.

Вспоминая встречи с Сычевым, я хулил себя: «Ни капли проницательности. Глаза жестокие, неподвижные — змеиные. Видел же. Видел! Длинный нос над губой насмешливо свесился». Фу, какие мысли! Будто насмешливость — преступление. Он не был со мной откровенен, вот в чем дело. Играл, всю жизнь играл. А тяжело, наверное, все время играть. Хотя однажды... Купив дом в двадцать втором году, пришел ко мне с поллитровкой: «Давай, хи-хи, за соседство!» Выпил я, почему не выпить. Молчит, говорю я один. Когда опьянел, сказал: «На кой те в цехе ишачить?» — «А куда же, соседушка?» — «Приобрети-ка лошаденку и в деревню. Закупи того, сего и — сюда. А здесь продашь. Ларек заведи. Пока ларек, а там и лавку. Все к старому идет, милок, разве не видишь. Все, как прежде, все та же гитара... — пропел он. — Купцы и буржуи опять выплывают, разве не видишь? А много ли их осталось-то на белом свете, русских буржуев? Вот и успевай». Нет, говорю, такое дельце не по мне. Снова захихикал и стал плести несуразицу.

Так он понимал нэп. Все время рвался в нэпманы, да не везло. Подался за пушниной в Сибирь, вернулся месяца через два еле живехонек — избили вогулы. Построил из досок ларек на рынке, а он сгорел вместе с торговыми рядами в засушливую осень. После пожара исчез, шатался неведомо где, бросив жену, дом, и вернулся, когда кулаков начали ссылать на север.

«Ты его сосед». Так оно, формально-то. А в действительности и сосед, и не сосед. Сычев словно за крепостной стеной жил. Уральский рабочий прост. Вот к примеру... Идет человек по улице. Слышит, в одном из домов голоса громковатые, люди явно навеселе. Распахивается окошко:

— Куда направился, Степаныч (или Иваныч, Федорыч)?

— Да по делу тут. На базар заглянуть решил.

— Заходи.

— А чё у тебя? — хитрит Степаныч, будто ничего не понимая.

— Да зайди на минутку.

А какая уж там минутка! Если компания, так большая. Если угощают, так радушно. «Ну хоть маленькую еще опрокинь. Хоть один стакашек пропусти. Держите его, бабы! Ну ты, ей богу, обижашь нас всех, Степаныч».

Снова шагает по улице Степаныч. Еще одно окошко открывается:

— Здорово! Куда потопал? Погоди-ка, я с тобой.

Как одна семья. Все запросто.

С Сычевым запросто не получалось. Волчье-то мурло все же высовывалось, а я не углядел. Обводил всех вокруг пальца и не переигрывал: не круглого дурака изображал, а так, слегка придурковатого, на которого порой что-то находит.

Дивились люди: как мог в рабочей среде вражина появиться? Сычев не был заводским. И батьку его тоже, бывало, на завод арканом не затащишь, всю жизнь — старателем. По лесам, по горам, возле речек золотишко искал. В одиночку. Много не находил, жил не лучше заводских, но думку о богатстве имел. Имел такую думку. Да только не вышло.

В декабре неожиданно для всех арестовали Шахова. По заводу слух потянулся: «Начальник-то механического, Шахов-то — враг народа. Слыхали?» Отмахивались, думали, разыгрывают: «Не может быть!» — «Мо-о-жет. Он уже там... за решеткой». — «Ну мало ли! Разберутся!» — «Уже разобрались. Уже!..» — «Да, не может того быть. Ты же видел, какой он, как старался, как говорил...» — «Э-э-э, милок, шпиены, они завсегда приспосабливаются, чтоб их за самых настояшших людей, понимаешь ли, принимали».

Как иногда бывает, начали наплетать на человека, подозревать его в грехах, не совершенных им, вспоминать, что «вот он однажды...» — «А помните, было как-то?..» Оскорбление подозрением — самое тяжкое оскорбление. И это слухи... Не знаешь, что предпринять, с кого потребовать ответа. Сплетни о Шахове гнездились в заводской конторе и, подобно чуме, быстро, незаметно проникали в цеха.

В механическом не верили, что Шахов — враг. «Ошибка какая-то».

Ночью ко мне работник НКВД Евсей Токарев заявился. У ворот бойкая лошаденка. Сели в кошевку, поехали.

— Зачем ты меня везешь, Евсеюшка? — спрашиваю.

— Дело есть, Иваныч.

— А все ж таки, зачем? У меня грехов против власти нету.

— Не положено рассказывать. Приедешь — узнаешь.

— Не все ли одно, теперь или потом. Ну, посуди.

— Не могу.

— А ты через «не могу». Нас же никто не слышит. В таком-то деле, знаешь, ожидание хуже пытки.

Снег ледяной лицо колет, не снежинки — острые иголки с неба сыплются. Когда шел с вечерней смены, снежинки казались мягкими, а ведь понимаю — те же, все от настроения: красивое может показаться некрасивым, веселое скучным и наоборот. Тьма кромешная на улице, будто вымерло все. В ухо Евсею сую губы, шепчу — допытываюсь. Деликатненько: не в моих интересах злить парня.

— Ну, скажи.

— До чего ж ты прилипчивый, Иваныч.

— Никто ж не услышит.

Молчит.

— Как приедем, все одно узнаю.

— Вот пристал! Насчет Шахова разговор пойдет.

Тихо сказал, переспросить пришлось. Чего боится, чего таится?

Шахов! Да, о чем же больше могла пойти речь. Пока мы ехали — дороги с полчаса — я все думал о Шахове.

Не прост Шахов. Поначалу обмишулишься: по-бабски руками размахивает, а когда говорит с рабочими, слова шарибайские употребляет. Вроде, свой парень. Но это игра, простачок только с виду. С инженерами уже другой — сдержан, солиден, простонародных словечек нет, сразу видно — интеллигент. Простота, она в моде была, многие руководители старались казаться попроще, демократичнее — каждый на свой манер.

Хотел слыть добрым, чутким: «Уж если просят помочь — помогу». «За мной должок не останется». И, вправду, помогал. Но!.. Верно говорил Василий: «Шахов этот себе на уме. Ты, мол, товарищ Тараканов, пренепременно выступи на собрании. И завком пренепременно прохвати. Что они для отдыха рабочих сделали? Бьюсь, бьюсь, а договориться не могу. Видал, куда гнет? Хочет, чтобы сказали: только он, он лишь... а другим начхать...»

Шахов думал о людях постольку, поскольку без. них, как и без машин, цех ничто. Сделать больше других, лучше других; о механическом должны говорить. И, действительно, о нас много говорили, часто писали, хотя механический цех далеко не основной на заводе, и до ЧП нахваливали взахлеб. Все знали, к кому Шахов чувствует симпатию, к кому антипатию, а к кому безразличен. Первый любимчик — Василка Тараканов. Я был неприятен Шахову, особенно поначалу. А может быть, мне только так казалось: неприязнь к себе всегда сильнее ощущаешь и, бывает, заблуждаешься, относя к неприязни случайную грубость, холодный — не только на тебе — взгляд. Ловко выступал с трибуны. Перед зеркалом тренировался: встанет, как есть, в полной форме и начинает перед самим собой ораторствовать, жесты, гримасы, интонации отрабатывать. Артист, да и только. Аплодировали ему бешено. Женщины, те порой аж слезу пускали от умиления. Рабочие любопытствовали: «А правда ли, что тренируетесь вы речу говорить?» Что ж, ораторское искусство — самое наисложнейшее.

Помощником взял себе вялого, безынициативного, робкого человека. Не человека, а человечка. Хотел иметь бледную тень, чтоб ярче выглядеть самому. Я, вот, в старости пытаюсь и никак не могу вспомнить лицо, фигуру того помощника — безликая личность, ни рыба ни мясо. Был он у Шахова навроде секретаря. Прием не новый: многие карьеристы делали так.