Изменить стиль страницы

Немцы хвалили его за смелость и силу. И он действительно силен: всякого, с кем боролся, перебарывал. До войны даже тяжелой атлетикой занялся: раза три сходил в клуб, побаловался там со штангой, с гирями и бросил — навроде физической работы получается, совсем не интересно. Умеют же люди всякое дело, даже спорт, превращать в каторжный труд. Себя, собственное «я» Денисов резко отделял ото всех и от всего, он и мир в его представлении — явления чуждые, одно противостоит другому. И в этом неравном поединке Петька хотел хоть как-то выказаться и чувствовал к обычным людям что-то вроде пренебрежения: козявки вы, букашки, готовы стоять на коленях перед законом, а я сам по себе… Конечно, он понимал, что его могут в любое время взять и не как-то, а грубо за шиворот, и это порождало в нем не только ощущение опасности, но и приятную лихость, ехидные мысли: а я-то вот он, хожу, ем, сплю. И покажу еще!.. Наряду со всем этим, откуда-то из глубин души его пробивалось темное чувство загнанности, безнадежности и хотелось сопротивляться этому, бить и крушить. Он очень любил смотреть иностранные фильмы о бесшабашных героях, которые ни над чем особо не раздумывают, везде и всех побеждают. Вот так бы и ему!.. Как он относился к своему будущему? Да никак. Оно выглядело будто в тумане; подобно другим крайне примитивным натурам, Денисов жил лишь сегодняшним днем, думая только о том, что ему делать сейчас, ну, в крайнем случае, завтра или послезавтра, но уж никак не через год или два. Он не любил физическую работу, воспринимал ее как неприятное бремя, а к умственной не был готов. И потому бесконечные рассуждения Васильева о работе лишь раздражали, его слова о совести и порядке казались проявлением слабости, и весь он был неприятен. Когда хозяин дома начинал нервничать, злиться, Денисов в глубине души своей радовался: так тебе, так тебе!… Он с удовольствием пустил бы в ход кулаки, но что-то сдерживало его, а что — он и сам не мог понять.

Васильев пришел с работы часа через три, был он темнее грозовой тучи, сопя, кинул на стул полушубок и, оставляя от валенок грязный след, зачерпнул ковшиком воды в кадушке и начал пить.

— Как, холодно на улице? — спросил Денисов.

Васильев не ответил.

— Что это с тобой? На тебе лица нету. И что ты воду-то… Водочки возьми. Она же есть у тебя, я знаю. Приложись-ка, приложись, сразу полегчает.

Денисов поднял руку, чтобы похлопать хозяина дома по плечу, и тут же опустил: Васильев глядел на него каким-то странным, диковатым, незнакомым взглядом.

— Ты был в Вороновке?

— В какой такой Вороновке?

— Это ты!..

— Чего?..

Сегодня Васильев еще затемно пошагал в контору и оттуда сразу же поехал в Вороновку, посмотреть тамошний магазин. И не потому, что возникла необходимость в этом, а просто ему было неприятно сидеть в кабинете, все валилось из рук и хотелось куда-то ехать, бежать, хотя внешне это ничем вроде бы не проявлялось, разве что на лбу и возле носа резко углубились и потемнели морщины. Вороновка была по дороге в город и представляла собой обычное таежное сельцо — длинная улица и сколько-то улочек-коротышек, прилепившихся к берегу реки, до похабности обшарпанная — срам глядеть — церквушка в центре, рядом в новом, еще не успевшем потемнеть срубе магазин, тут же сельсовет и школа. На околице, у сосняка, притулилась старая избенка. Избенка как избенка — о двух окнах, с завалинкой, сараем и темным хлевом. У покосившихся ворот несколько баб, все явно встревожены, толкуют о чем-то, размахивая руками.

Васильев вылез из кабины полуторки и спросил наигранно-бодрым голосом:

— Что случилось, бабоньки?

— Да вот девка… повесилась, — ответила старуха с печальным монашенским лицом.

— Повесилась? Какая девка?

— Да Лизка Шмурина.

— В этом доме?

— Ну!..

— Когда?

— А бог ее знает. Уже и почернеть успела. Думают, что вчерась вечером. Говорят, ссильничали над ней.

— Изнасиловали? Кто?

— Знать бы!

— Он следов не оставил, — добавила молоденькая баба и таким голосом, будто не кто-то, а именно Васильев тут виноват во всем.

Иван Михайлович зашел по скрипучим ступенькам крыльца, через темные сени в избу. На столе под белым покрывалом лежала женщина, на помятом, землистого цвета лице ее застыло выражение недовольства и отчужденности. Возле стояли две женщины и беззвучно плакали.

Отчего ему стало вдруг так невыносимо тяжко? На смерть всегда тяжело смотреть, но чтоб так тяжко, до того, что хоть кричи и бей кулаком по столу.

К дому подкатил на кошовке колхозный бригадир, который узнал Васильева и подошел к нему:

— Говорят, изнасилована. Как-то не везло ей. Уж не повезет, так не повезет. Болела все. И с мачехой чо-то не ладила. Та нет-нет, да и налетит на нее. Она занудистая такая старуха. Муж у этой Лизаветы, он шофер, еще осенью перевелся в эмтээс. Страшный баламут. Бил ее, как напьется. А напивался часто. И недавно вот, дня три ли, четыре ли назад, заехал и сказал ей: ты, дескать, на меня больше не надейся, я другую нашел. Убивалася, конечно. И вчера вот еще…

— А как узнали, что изнасилована?

— Да кровоподтек там какой-то… И еще чего-то. Бабы знают, бабы, они не ошибутся.

— А в милицию сообщили? — спросил Васильев. И подумал: «Уж не Денисов ли? Но зачем он будет здесь останавливаться».

— Ну, а как же! Я счас на телефоне висел. Сказали, что выехал следователь. Сразу она, видно, и… А подождала б до утра и одумалась бы. Люди только сгоряча кончают с собой, так я думаю.

Бригадир махнул рукой на баб:

— Давайте расходитесь. Неча тут глазеть, не цирк.

— Какую бабу загубили, — сказала старуха с монашеским лицом. — Докторшу надо б привезти.

Ей ответила одна из женщин:

— Далось тебе!.. И без докторши все ясно.

— На столе у нее какие-то деньги нашли, — с удивлением проговорил бригадир. — Откудов они?..

…Толстый нос у Денисова ехидно свесился. Губы почему-то поблескивают, будто лаком покрыты.

— Посмотри мне в глаза. Ну!..

«Как твердо и спокойно смотрит, черт возьми! Может, и не он?..»

— Был в селе Вороновка?

— Ну… был. И что?

— Там изнасиловали женщину. Это ты?

— Нет! — не в меру быстро и уверенно ответил Денисов.

— И все-таки это ты сделал, мерзавец! Даже по голосу чувствую.

— Да никого я не насиловал. Отвались.

— Нет, я чувствую, что это ты. Ты! Боже мой!..

— Кто тебе сказал, что я?

— Она повесилась. О, господи, какой мерзавец!

— От дура! Не насиловал я ее. Курва буду, ежли вру! — Денисов стукнул себя в грудь, и звук был такой, будто в груди у него пусто, как в барабане. — Провались я сквозь землю. Ну, гадство! Шофер же ехал тока до Вороновки. И я к той бабе поесть зашел. Чего голодом-то… И она на стол выставила. Хлеб, как глина. И картошка гнилая. Было б чего… И я ей денег дал. Много дал. За двадцать обедов таких. Любились, почему насиловал. Они ж все: нельзя, нельзя. Не дам. Ну, посопротивлялась для блезиру. Мужика нету, что ей… Не девка же… А может, ты не о той? Не о Лизке?.. Мою Лизкой звать. Лизка в петлю не полезет. Я ишо думал к ей заехать. И уже подарок в тамошнем магазине приглядел. Ну, что ты так глядишь? Говорю, не насильничал.

— Какой же ты все-таки выродок.

— Ну, хватит! Хватит!

— Что хватит? Что хватит, подонок ты этакий!?

— Я же сказал, что не насильничал, чего тебе еще?

— Ублюдок несчастный!

— Заткнись! А-то я с тобой поговорю по-другому.

— Я тебя не боюсь. Мне кажется, что я сейчас никого и ничего не боюсь.

Васильев сидел у окна, опустив голову, думая о Денисове, о Наде, о солдате Васильеве, чье имя присвоил себе, о стуже, которая никак не спадает, хотя вот-вот подскочит весна, дивясь тому, как быстро его мысли перескакивают с одного на другое, без какой-либо связи. А впрочем, почему без связи, — все это рядом, тут, все это окружает его. Голова стала тяжелеть, будто свинцом наполняется. Иван Михайлович слышал неровное, аритмичное биение своего сердца, ему казалось, что он в глухом, душном помещении, где мало кислорода. Тяжесть…