Изменить стиль страницы

— Так, так…

— Принесла вот…

— Кто переплетал?

— Козин Илья Павлович. Поди, знаете? Ну, этот… старый большевик. До пенсии работал в типографии переплетчиком. Уж упросила получше сделать. Ведь тут все, что осталось обо мне.

Она улыбалась и, к великому моему удивлению, улыбалась слегка кокетливо, приподняв плечико и смотря снизу вверх, как это делают иногда молодые женщины. Ее костистый с морщинистой кожей подбородок стал еще острее, еще костистее.

«Мда, забавно!»

Комарова просидела долго, этак часов около двух. И опять о чем только не говорила: о женотделе губкома партии, о кулаках и подкулачниках, о голодухе после гражданской войны, о стилягах, о старинном кушанье кулаге, о том, что в прежние годы в сибирских реках было полным-полно рыбы и она не припахивала нефтью, как нынче, — получался бесконечно длинный и бестолковый разговор о том и о сем.

Я старался не показывать своей занятости (у меня, как на зло, скопилось много работы), изображал на лице спокойствие и внимание, изредка тоже что-то говорил, и голос мой был напряженным, а улыбка вымученной. Чувствовал это, пытался как-то исправиться, — не получалось. На втором часу нашего утомительного разговора, против воли своей, я широко зевнул. Но старуха не заметила этого.

Наконец-то Комарова распрощалась. И, надо сказать, вовремя, потому что вскоре вошла научный сотрудник архива Кривогузова; это была женщина особого склада, у которой слились воедино честность, грубоватость и прямолинейность.

— А это что? — удивилась Кривогузова, рассматривая папки. — Комарова Наталья Григорьевна. Во-он кто! Бог ты мой! Ну, зачем вы это взяли?

Я пожал плечами:

— Посмотрим… потом…

— Да чего смотреть-то? Эта старуха нам уже давно известна.

Ко всему этому, видимо, надо добавить, что я тогда только-только начал работать в архиве.

— Изображает из себя, не знаю кого, — продолжала Кривогузова. — И в тылу-то у Колчака вела пропаганду, и с бандитами-то боролась. Так ведь? Говорила ведь? Ну, вот! А между тем у нас нет никаких документов, подтверждающих участие Комаровой в борьбе с колчаковцами и мятежниками. Лет десять назад умер Стрельцов Петр Степанович, член партии с шестнадцатого года. Он во время колчаковщины в подполье был. Один из таких… ну, из самых видных подпольщиков в нашем городе. В общем, человек заслуженный. И он не раз говорил, что и слыхом не слыхал о Комаровой. Да и вообще с этими стариками… Другого послушаешь, так получается, что и у Ленина, и у него одинаковые заслуги.

— Видите ли, Анна Дмитриевна… — Я не знал, что говорить. — Эти документы могут пригодиться нам при организации выставок, например. Тут, я вам скажу, есть интереснейшие штуковины. Поглядите-ка. Вот это членский билет общества «Долой неграмотность». От двадцать восьмого года. Любопытно, правда? А вот членский билет союза воинствующих безбожников. Зачем выбрасывать. Молодежь, знаете, с каким удовольствием будет глядеть. Кое-что можно и в личное дело Комаровой вложить.

Но Анну Дмитриевну трудно провести, она баба дошлая, умная. Покачала головой:

— И добрые же у нас души в архиве. Но эта доброта нам когда-нибудь клином обойдется. Ладно уж, пусть!

Старушка пришла и на третий день, выложив на стол с дюжину фотокарточек. Это были большие снимки женщин тридцатых годов, скромных, простенько одетых (многие в платочках), и маленькие, бледные, видимо, любительские снимочки веселых митингов и демонстраций, где назойливо выпячивались лозунги со словами: «Великий Сталин», «Великому Сталину», «Великого Сталина». На каждом снимке — Комарова, чаще где-нибудь в центре. Молодая Наталья Григорьевна совсем не походила на теперешнюю, но я все же узнавал, где она, — у нее были странно вытаращенные глаза и каменно строго поджатые губы.

— Частенько смотрела раньше-то от неча делать. Приятно все ж таки на молодость свою поглядеть. Возьмите, пригодится, может.

И хоть бы один мускул дрогнул на ее лице, оно как маска.

Обычно серьезная, Анна Дмитриевна на этот раз не обошлась без грубоватой шутки:

— Дама эта что-то подозрительно часто заглядывает к вам, товарищ заведующий.

Кому-кому, а работникам архива надо быть внимательными к старикам и терпеливо переносить даже их причуды. Старики поражали меня глубокими мыслями, эрудицией, поразительной памятью на мелкие, давно забытые официальной историей события, а порой и удивляли взглядом на вещи. Наталья Григорьевна Комарова, в общем-то, производила благоприятное впечатление. И мне было искренне жаль старушку, которой планида ничего не дала под конец, кроме одиночества. В четвертый раз она заявилась месяца через два, и я подивился, сколь сильно изменилась она: осунулась, сгорбилась, лицо обморщинилось, глядела с мольбой, и руки слегка тряслись. Я усадил ее, бормоча «пожалуйста, пожалуйста» и упрекая себя за то, что прошлые разы, как мне казалось, был недостаточно внимателен к ней и без надобности насторожен.

— Я хочу поговорить с вами… об одном деле, — заговорила она прерывисто.

— Я слушаю вас, Наталья Григорьевна.

— Вы представьте только, что произошло в эту субботу. Сходила я, значит, в аптеку за таблетками. Сейчас без лекарств я уже никак не могу. Ну, потом подремала маленько на диване… Э, да зачем я это все рассказываю? В общем, часов в девять вечера кто-то звонит. Нахально так это, громко звонит. А я как раз одна была в эту пору. Сосед в филармонию ушел. И соседка тоже куда-то вышла. Открываю, значит. Входит мужик лет под сорок, а может, и поболе, не знаю уж. Здоровенный такой. Плечистый. Чисто одет: в пальто модном, коротком, какие нонче стали носить, в шапке хорошей, каракулевой. И при часах, как я потом разглядела. Ну, а все-таки простой работяга, вижу, хоть и одет богато. Спрашивает: «Вы — Комарова Наталья Григорьевна?» — «Я буду», — отвечаю. Гляжу, помрачнел враз, как будто я обругала его. «Я хочу с вами поговорить». — «Проходите, — говорю, — милости просим». А у самой так и заскребли кошки на сердце. Так и заскребли, знаете. Как-то нехорошо стало мне вдруг. Уж шибко злобно смотрит. А на грабителя вроде не похож. Чую это и радуюсь. Хотя денег у меня — кот наплакал. Что уж… А диван, комод и шкап не потащат. Но мало ли… В молодые-то годы я лихая была: ни черта, ни дьявола не боялась. А на старости трусихой стала.

Ну, приглашаю его: «Присаживайтесь». — «Вы помните… — спрашивает он меня. — Помните Бердюгина Ивана Александровича? Из села Абрашина». — «А как же! — отвечаю. — Хоть и давно с ним встречалась, а помню». И тут же задаю ему вопрос: «А, собственно, что вас интересует? По какому такому праву вы допрос учиняете?» А он мне: по такому, дескать, праву, что я его родной сын. Ну, я сперва-то вроде как бы стушевалась слегка, а потом думаю: «Чего мне!..» — «Очень приятно, что сын. Слушаю вас». — «Помните, почему мой отец погиб?» — «Я, — говорю, — не знала, что он погиб». — «Он в тюрьме умер». — «Очень жаль… Помню его, как же». Этот Иван Бердюгин настоящим кулаком был. И колхоз разлагал. И я, конечно, сказала об этом сыну. Ну, не так вот, напрямки, как вам, а поосторожнее, конечно, сказала. Полегоньку. И не сразу. И слова другие, в общем, подобрала. А он прерывает меня: «Постой, постой, какой кулак, когда его и не раскулачивали вовсе?» Ну, положим, не раскулачивали. Да разве в этом дело? Взгляды его были кулацкие, самые что ни на есть вредные. Про это все в Абрашино знали. Жаль вот только, что уж никого из стариков абрашинских в живых не осталось.

Говорила натужным, упрямым голосом. О человеке с таким голосом обычно говорят: «Ну, этот спуску не даст!» Я ощущал какую-то странную, противную напряженность, предчувствуя, сам не зная почему, что старухина исповедь не найдет во мне одобрения, будет неприятна.

— Он сказал, что его отца реабилитировали. Дескать, все это поклеп был. Все это, дескать, напраслина. А я ему отвечаю: «Не знаю, начальству видней — напраслина или не напраслина. Тока, если говорить откровенно, дело уже прошлое, были все же у вашего папаши кулацкие взгляды. Были! Где хошь скажу. Разную нехорошую агитацию вел. И на других влиял». А он уставился на меня своими гляделками злыми и говорит: «Мне показывали одну бумагу, написанную вами. Вы оклеветали моего отца. Из-за вас его…» И пошел, и пошел, знаете… «Я вот как сейчас возьму тебя, сволота такая, за горло… — Так и сказал «сволота такая»… — Возьму за горло и весь дух из тебя вышибу». И начал, и начал меня всячески поносить-обзывать. Даже матерно. Слова не дает сказать. И дышит этак часто-часто, и уже кулаки навострил. «Вы можете, конечно, выпустить из меня последний дух, — отвечаю я ему. — Во мне его, духу-то, не шибко много осталося. И мне это не так уж и страшно. Отжила я свое. Сегодня помру, завтра ли — не все ль равно. Вот так!» — «Ты, — говорит, — зачем, паскуда, писала?» — «Чего, — говорю, — писала?» — «Донос на моего отца писала. Наплела на него ерунду всякую». А он, дескать, простой крестьянин был, неграмотный. Темный. — «Ничего я не писала. Знать ничего не знаю!» — «Давай не плети! Мне показывали в кагэбэ. Я там был».