Изменить стиль страницы

— Одной говорильней сыт не будешь.

Она еще раз хмыкнула, уже с оттенком какой-то антипатии, ведь хмыканье, как и улыбка, кряканье, покашливание, может выражать самое различное настроение, и я почувствовал, что во мне начинает пробуждаться легкая, еще неосознанная по-настоящему, стыдная неприязнь к старухе. Попросил ее коротко рассказать биографию. Но она рассказывала довольно долго. Родилась в семье крестьянина-голыша, до революции «по темноте своей» служила прислугой, сперва у попа, где «ели яиц так много, ну, как мы вот сейчас хлеб едим», потом у купца одного, молодого. Страсть какой богатый купчина был. И великий чудила. А фамилия простая, мирная — Воробушкин. Его любимая фраза, когда, бывало, подвыпьет: «Хочу душе волю дать!» И давал… Подкатывает на тройке к ярмарке. А ярмарки богатейшие были. За сотни верст съезжались сюда и купцы и покупатели. Длинный горшечный ряд. Горшки разных размеров, кринки и кувшины всякие. Купец кричит кучеру: «Гони по горшечному!» Гонят. Все поразбивали. Крик, визг и плач. Тройка поворачивает. Приказчик — холуек купеческий — спрашивает у крайней старухи: «На сколько разбили?» — «Да, рубля на три, черти вы окаянные». — «Дай ей десятку», — командует Воробушкин. И так со всеми. А в году тринадцатом было… Собрал губернатор купцов, денег просить на стройку какую-то, не то на дворянское собрание, не то на клуб приказчиков — она уж не помнит. Кто сто, кто триста выкладывает, а кто глаза отводит — не хочет давать ни рубля. Хмыкают, пыхтят, жалко деньжонок скупердяям. И вот заявляется Воробушкин. Впереди него приказчик несет серебряный поднос с кучей денег. Встал возле губернатора, повернулся к залу: «Все вы дураки! Я даю десять тысяч на строительство этого дома». И вот этот купец «приударил» за ней, потому что она «тогда видная такая была, полненькая». А купчиха, «тощая выдра», взбеленилась, и пришлось снова «убираться в деревню, к отцу».

Она говорила и говорила. Уже о деревне, где когда-то жила. По словам Комаровой, выходило, что в деревне она вела пропаганду и против царя, и против временного правительства. А что конкретно делала? Ну, беседовала с мужиками, читала им книжки, «рассказывала решительно обо всем». А во время колчаковщины в тылу белых вместе с большевиками листовки разбрасывала. И в двадцать первом году не легче пришлось, когда по всей Западной Сибири кулацко-бандитский мятеж начался. Ее схватили в селе Сорокино вместе с другими коммунистами и много дней держали в холодном амбаре и избивали. Красноармейцы-конники спасли ее, а то бы…

С двадцать девятого года Наталья Григорьевна «на руководящей работе»: поначалу секретарем сельсовета была, а вскорости председателем сельсовета стала. Ох и тяжеленько было! Ну, посудите сами: никто из уполномоченных не мог «выколотить» хлеб у крестьян в деревне Алексино. В тайники припрятывали, да так, что сам черт не найдет. Хоть им кол на голове теши, бывало, все без толку. А она приехала, вызвала мужичков, которые побогаче, и так это крепенько постучала кулаком по столу: «Хватит блезирничать. Сдавайте, а то все равно найду, и уж тогда будете отвечать по всей строгости закона». С неделю промаялась в Алексино, а то и больше. Кое-кто струсил — сразу сдал хлебушко. Потом и с самыми упрямыми разделалась. Правда, тут мужик один помог — рассказал о тайничках. Таким вот образом она и утерла нос всем другим уполномоченным. Все сделала честь по чести. Кулаки в Сибири крепенькие были, пострашней волков. Но Наталья Григорьевна лихая была. Ей и нож под ребра обещали воткнуть, и бога молили, чтоб он быстрей убрал ее в преисподнюю. Но убрались другие, а она вот живехонька.

О кулаках она рассуждала как-то по-своему: всякий «справный» крестьянин в ее представлении — кулак, даже если и никогда не эксплуатировал чужого труда. О ленинском определении кулака она и понятия не имела.

Я хотел поговорить с ней о «справных крестьянах», но только вздохнул и бормотнул про себя:

— Э, зачем?

Но она услыхала и спросила:

— Не надо рассказывать?

— Нет, нет, говорите.

В тридцать восьмом Наталья Григорьевна пошла вверх — ее назначили секретарем райисполкома, однако через год почему-то (она не объяснила почему) перевели в райком партии на скромненькую должность инструктора. А в войну опять взлет начался: Комарову утвердили заведующей отделом кадров райкома партии, и в этой должности она благополучно пребывала до осени сорок пятого года, но потом ее «ни за что ни про что, только б дать место одному демобилизованному, угнали обратно в деревню», и стала она по воле судеб заведовать сельским клубом. А уж какой, прости господи, массовик-затейник из старухи, потому перед самой пенсией Наталья Григорьевна, как и в дни своей беспокойной молодости, секретарила в сельсовете. И в райцентре, и в деревне — везде старалась «идти впереди», день-деньской, бывало, крутилась, не жалея себя.

Старуха, несомненно, прибавляла в свою пользу и прибавляла изрядно, но даже и с этими прибавками получалась фигура не шибко-то большая.

«Конечно же, самолюбива до крайности. И это развивало в ней энергию. И от того, наверное, она старалась «идти впереди».

Все было ясно… Ясно-то ясно, но как быть? Старухины документы архиву не нужны. Будь Комарова видным революционером — тогда другое дело. Я уже хотел сказать ей об этом, по возможности деликатнее, осторожно, но тут она снова заговорила:

— Не долго, видно, уж осталося мне. Со здоровьем таким…

Говорила спокойно, не жалостно, как о неизбежном и… нестрашном. Я в эту минуту уже готов был проклинать себя за скверные мысли о старухе и не стал утешать ее; утехи в подобных случаях часто выглядят фальшивыми.

— Муж, дети есть?

— Одна я совсем. Как перст. Были две племянницы, да сгинули куда-то. В позапрошлом году комнатку дали мне. В пятиэтажном доме, наискось базара. Знаете тот дом? А в двух других комнатах музыкант живет с женой. Ничего так это… смирные. Приглядывают за мной. Что попрошу — купят. Ну, денег даю, конечно. А то б куда я одна-то. Захворай, и даже воды некому поднести. Так вот…

И у меня будто что-то перевернулось в душе. Вспомнилось… Этим утром приходил в архив хромой и кривой старик, человек необычной судьбы: осенней ночью его подбросили младенцем, в грязном тряпье, к воротам избенки дьякона. Дьякон вышел до ветру, услыхал детский плач, втащил младенца в дом, а утром передал в приют. Прошли годы, и этот мальчишка стал беспризорником, позднее — заключенным («пымали за воровство»), жил в бараках на стройке, их — новостроек и бараков — в тридцатые годы было великое множество, воевал, был ранен, мучился в лагере для военнопленных, болел диабетом, склерозом и еще чем-то. И на старости тоже остался один-одинешенек, «потому как… — это он сказал мне без всякого стеснения. А, впрочем, что тут стесняться… — уже давно, с войны еще, не способен к семейной жизни». Жестока все же к отдельным людям судьба.

— Хорошо, приносите, — согласился я. — Видимо, мы создадим при архиве секцию ветеранов, и тогда надо будет ото всех товарищей собрать документы и заодно воспоминания.

А про себя подумал утешительно: «Если не будет секции, вложим часть документов в личное дело этой женщины».

На другое утро Комарова принесла толстый сверток. Торопливо сорвала со свертка газету костлявыми нервными пальцами и осторожненько, будто это была не бумага, а тонкое изделие из хрусталя, положила на стол две добротных коленкоровых папки.

— Вот!..

На коричневых папках — белые полоски с машинописными буквами «Комарова Наталья Григорьевна». Легонько подвинула обе папки:

— Тут все.

Было неприятно от этой ненужной осторожности.

Я раскрыл первую папку. Анкета, билет депутата областного Совета, замусоленные трудовая и профсоюзная книжки, мандаты делегата партийных и профсоюзных конференций, дюжина по-купечески ярко раскрашенных старых почетных грамот, потрепанные жалконькие книжечки члена союза безбожников и общества «Долой неграмотность». Все это еще куда ни шло. Но, раскрыв вторую папку, я ужаснулся: чего только не было тут — пропуска на демонстрацию и в закрытый распределитель, приглашение на вечер работников районной милиции, абонемент народного университета здоровья, путевка на Всесоюзную сельхозвыставку, какие-то помятые и пожелтевшие от времени извещения, телеграммы и письма: «Здравствуй, Наташа!…» Все билеты, книжечки и листы на диво старательно подшиты к папкам.