Моя тетушка, строгая интеллигентная дама на пенсии, вдовствовала, хотя замужем не была, поскольку жених ее погиб на войне, и с тех пор она жила без любви, по-спартански. Когда я ребенком гостил у тетушки, она мыла меня в ванне с головы до ног, а ведь дома я давно уже мылся самостоятельно. Только одного места она не касалась, передавая мне мочалку со словами: «Это ты и сам можешь». Опять-таки граница, так называемая граница стыдливости.
Там, где мы собирались объединиться, германо-германская граница пересекала зеленую долину, и именно в тот день заграждения окутал густой туман. На склонах по обеим сторонам стояли местные жители и долго-долго махали друг другу издалека, а экзотические социалисты с той стороны готовились разорвать завесу тумана, чтобы достичь земли обетованной. Потом мы опять увидели туман, а именно — выхлопные газы «трабантов». Наружу рвалось ликование рабочих и крестьян, и к ним в объятия готовы были броситься жаждущие поцелуя служащие и чиновники Запада.
К нам устремлялись люди, пытаясь обнять даже мою тетушку, раз уж она там стояла. Но после двух невинных соприкосновений — с обладателем кепки из кожзаменителя и с каким-то пьяным — тетушка ретировалась на холм, под дерево, и наблюдала за происходящим оттуда, явно не способная объединиться по-настоящему. Правда, обводя взглядом мизансцену, она беспрерывно повторяла: «Как это прекрасно!» А я посоветовал ей поискать грибы.
В тот день слились воедино все мечты, но и все разочарования тоже. Просто Стена была выше, чем сами люди, и вместе с нею рухнули и утопии: оказалось, что желать больше нечего. «В свершившемся факте быстрее всего пропадает чудо», — предостерегал Джозеф Конрад. Разве тот, кому дарована «свобода», станет думать о тех мелочах, которых может лишиться в обмен на нее?
Я так и вижу полосу земли, две линии холмов друг против друга, под ними разбросанные там и сям домики, которые слились в деревеньки, но сохранили атмосферу хуторов. Постройки по обеим сторонам границы, кажется, отвернулись и от самой границы, и от своей страны, и от всех соседей. Что для них объединение? Слияние территорий или все-таки единение культур?
Для бывшего государства рабочих и крестьян характерна была так называемая «культура хватания»: она еще не подчинила себе земной шар пультом дистанционного управления и едва сводила концы с концами, зато в своих художественных проявлениях уделяла особое внимание труду.
На Западе, напротив, процветала типичная «культура собирательства». Тут важнейшие виды деятельности были связаны с накоплением. Тут даже отвыкли от разговоров об «экономии денег». На Западе собирали денежные коллекции, и обычно этим коллекциям удавалось пережить своих основателей. В процессе стремительной пауперизации Востока «культуру хватания» следовало дополнить существенными элементами «культуры собирательства», приняв западную иерархию ценностей, и подчинить новому менеджменту.
А я все смотрел на объединение Германии с холма под деревом за Геттингеном, стоя рядом с тетушкой. «Безумие» — вот было в тот час главное слово и на той, и на другой стороне. «Безумие!» или «Это безумие!» — кричали люди из автомобилей, хлопали друг дружку по плечу или по капоту, а правильный ответ звучал так: «Да, чистое безумие». Изредка слышались возгласы: «Невероятно!» или «Немыслимо!», но главным было «безумие» или «чистое безумие». Как в песне о любви словам всегда не хватает мощи для выражения страстного чувства, так и немцы, западные и восточные, сначала любили друг друга без слов и без удержу, со всей силой своего «безумия».
По дорогам через границу двигались, грохоча моторами, автоколонны, водители гудели в пустоту, размахивали руками, размахивали флажками, окутанные выхлопными газами «трабантов» — клубами родного дыма, в котором то появлялись, то исчезали их лица. Друг друга никто не знал, да и ладно, ведь словечком «безумие», брошенным в открытое окно, и так объяснялось все. Приходится признать, что спонтанные проявления чувств в объединяющейся Германии мог разъяснить только словарь психопатолога.
В газетных заголовках экспрессивность также одержала победу над описательностью. Негодяй тот, кто не проявляет чувств, причем чувств весьма определенных. И не важно, что на Востоке в следующие месяцы увеличилось число самоубийств и число пациентов в психбольницах, а первым нашумевшим там бестселлером стала книга под названием «1000 легальных советов налогоплательщику».
Более того, согласно шкале Хорста Эберхарда Рихтера, фиксирующей нервные потрясения и не имеющей верхнего предела, на грани заболевания оказалась вся нация. «Так бывает при болезни, — писал Рихтер, — инкапсулированной в течение долгого периода», причем «основная группа» восточных немцев «после распада системы ощутила невозможность национальной самоидентификации». Вопрос в том, что же такое «национальное самосознание»: жизненно необходимое, ставшее легендой психотропное средство или лишь повод для проявления немого «безумия»?
Только утратив свое государство, люди заметили, что их поддерживала именно Стена. Ничего не осталось, страна оказалась неконкурентоспособной, и я вспомнил, о чем мечтал сто лет назад художник-символист Одилон Редон: «Задушевная мечта моя — человечество… готовое вторгаться в чужие земли лишь от восхищения или из сочувствия…» ГДР была чужой землей, восхищения заслуживала в частности, а не в целом, и к сочувствию вскоре подмешались крупицы снисходительности. Туда, где твердой линией проходила непреодолимая граница, вскоре двинулись стройными рядами распространители печатных листков и мародеры. Там, где граница только что превосходно охранялась, вдруг открылось внеправовое пространство.
Бархатная революция в Германии совпала с юбилеем Великой французской революции, который американцы отметили выпуском почтовой марки со «Свободой» Делакруа, ведущей народ на баррикады. Правда, на почтовой марке заретушировали ее соски — как проявление излишней свободы. Сместились границы стыдливости, границы вкуса. Восточных немцев отбросили за демаркационную линию завоеванного ими свободомыслия, их достижения пересмотрели, их завоевания отменили, и западные немцы использовали наработанную технику для их обмана.
Восток отставал в экономике, а Запад явно отставал в морали. Старая граница оказалась непрочной, зато появилась новая «стена в сердцах», как любят говорить ораторы. Возникла путаная чересполосица из прочувствованного интереса, доброжелательства и злого умысла, высокомерия, вспыхивающего любопытства и стойкого безразличия ко всему тому, что нельзя превратить в рыночный товар. А иные были бы рады, если б Объединение состоялось, но не осуществилось в реальной жизни.
Когда улеглось «безумие» первых волнений, в пыли падающей стены нарисовался новый для политической зоологии Германии вид, а именно — восточный немец, «осси». Этот объект давней любви на расстоянии (а для некоторых — обожания издалека) уже не считался иностранцем в старом значении этого слова, но разве он оттого становился добропорядочным немцем — аккуратным, старательным, надежным?
Чем проникновеннее говорилось в парламентских речах и передовицах о «братьях и сестрах на Востоке», тем чаще обычные граждане находили отличия. Мало того что этот самый «осси» оказался плохо одетым, подобострастным, ненадежным и далеким от утонченного западного мещанства, так еще и на телевидении от него представительствовали политики с дефектами речи и корявым синтаксисом. Это еще не все: «осси» не смог до глубины проникнуться жизнью нашего общества, которое не сумело убедительно объяснить ему с моральной точки зрения, отчего здесь происходит то, что происходит. И вообще, «осси» жил и работал в другом ритме, в лучшем случае — судя по производительности — являя собой образец довоенного добропорядочного немца. Высший титул, на какой только мог претендовать на Западе восточный политик, газета «Ди вельт» присвоила Лотару де Мезьеру: «примерный школьник». Вот так в нашей превосходной системе безликость обернулась значительностью, возведенной в государственный ранг.