Тишина. Словно кто-то нажал на выключатель: батарея затихла, смолкли все звуки, поезд идет по инерции, почти бесшумно, несколько сотен метров… Начинает тормозить. Хедьешхалом. Анютины глазки в бадьях для бетона. Хедьешхалом, пограничная станция. Хедьешхалом! Я закрываю глаза, вижу себя на краю света и вдруг осознаю: в Хедьешхаломе таможенники уже не появятся!
«Нам обоим будет лучше, — сказала Петра, — если мы какое-то время не будем видеться». Я сразу понял, что это конец, разрыв. Также я понял, что протестовать бесполезно. Она позаботилась о том, чтобы расставание было легким. Никаких ссор, никаких взаимных упреков, просто «какое-то время не будем видеться». Я был словно опьянен нежданной свободой и словно оглушен тем, что «нас» больше нет.
Стоянка в Хедьешхаломе — больше никаких таможенников! — длится три минуты. Батарея снова начинает гудеть, поезд трогается, проезжает через границу — я, свободный гражданин свободного отечества, не чувствую ничего, моя душа не трепещет в ликующем восторге.
Через час поезд ЕС24 прибывает на седьмой путь Западного вокзала точно по расписанию. В сумке синяя папка и пустая бутылка из-под воды, я жду, пока люди выйдут из вагона, жду, пока другие рассядутся по местам, жду, пока платформа опустеет. Я знаю, как выглядит Петра — или все-таки лучше назвать ее Катей? — когда, широко шагая, спешит мне навстречу, за несколько шагов все-таки переходит на бег и, прежде чем обнять меня, слегка пожимает плечами.
Без десяти час я прохожу на территорию Музейного квартала через арку, которая напоминает больницу, казарму или что похуже. Оставь надежду, всяк сюда входящий. Теперь я совсем не знаю, что сказать Кате. Никаких идей — еще меньше, чем во время отправления. К тому же у меня в голове опять крутится песня из такси — «И запели все колокола… То был приятный день…» Я знаю, что там было не запели и не приятный, но ничего не могу с этим поделать.
И вообще, мне кажется, я смешон с этой синей папкой в сумке. Когда мне самому приходится выбирать, куда ехать, я чувствую себя беспомощным ребенком, как будто мне по силам сохранять самообладание, только когда я еду по приглашению, когда меня простят выступить и задают вопросы. Я стою посреди двора Музейного квартала. И не имею понятия, на какие выставки здесь можно пойти. На мобильник приходит сообщение. В голове проносится надежда: может быть, удастся избежать встречи с Петрой или Катей? Оператор сотовой связи «Т-Mobile Austria» приветствует меня в Австрии.
Я поднимаю голову и вижу, как Катя заходит через центральный вход. Мы улыбаемся, отводим глаза в сторону, а потом снова смотрим друг на друга. У нее короткая стрижка, руки в карманах пальто, она пополнела. Мы целуемся, как старые друзья, в щечку. Она говорит: «Привет, дорогой. У тебя усталый вид».
Катя поднимается по лестнице, я иду за ней и смотрю на подол ее пальто, подколенные ямки, икры и пятки. Старомодные лодочки ей натирают. «Тут?» — спрашивает она, словно в ответ на мое предложение сесть. Я киваю. «El Museo» — ресторан наподобие икеевского, внутри почти никого. Катя расстегивает пальто, я хочу ей помочь его снять. Катя беременна. Она улыбается. Я поздравляю ее. Меня переполняет ревность, во мне нет любви. Мы садимся.
Мне хочется спросить, кто отец ребенка. Наклоняюсь и достаю из сумки синюю папку. Чувствую себя судебным приставом, который не хочет отвлекаться на любезности и сразу приступает к делу.
— Что ты делаешь в Будапеште?
Официант и официантка похожи на брата и сестру, которые в воскресенье подменяют родителей. Они оба полноваты, она блондинка, он брюнет с круглой головой, напоминает крота.
Я слышу, как произношу имя Эстерхази.
— А… Так это Петер? — спрашивает она и, улыбаясь, кладет руку на живот. Выходит, они знакомы. Этого следовало ожидать. Конечно, они знакомы. Скорее всего, она даже делала ему массаж. Во мне нет любви.
Я слышу, как произношу «Кертес», «Конрад», «Надаш»… Вообще-то я должен называть совсем другие имена, но я все хвастаюсь и хвастаюсь. Я невыносим. Слишком много говорю. Много лишнего.
Катя листает меню, я слежу за движением ее глаз. Пытаюсь подозвать официантку, но та убирает со стола. Появляется крот. Я указываю на Катю. Она просит принести яблочный сок и воду, нет, из еды ничего не надо, правда ничего. Я заказываю салат с морепродуктами, белое вино и воду. «Шампанского не желаете?» — спрашивает крот со спесивым венским акцентом.
— Оно хорошее, — говорит Катя.
Что ж, будь по-вашему, несите шампанское.
Сделав заказ, мы смотрим друг на друга так, словно все уже сказано и можно расходиться. Я говорю, что Вена неожиданно оказалась совсем близко.
— Да, — говорит Катя. — Отсюда до Будапешта рукой подать.
Подходит крот. Просит меня сделать другой заказ. Я выбираю королевские креветки на шпажках по шестнадцать евро, самое дорогое блюдо в меню.
Катя откинулась назад, одна рука на столе. Шевелит пальцами. Так и есть: она в самом деле барабанит пальцами по столу. Я говорю что-то еще — словно выдавливаю из тюбика последнюю каплю зубной пасты.
Катя выпрямляет пальцы и смотрит на свои ногти. На мгновение мне кажется абсурдным, что я так близко от Кати и не могу к ней прикоснуться.
— Вы женаты? — спрашиваю я.
— Уже больше года, — говорит она. Мне хочется спросить, знала ли она его, когда мы были вместе. — Извини, — говорит она, поднимается и идет в уборную. Двое мужчин пялятся на ее ягодицы. Один оборачивается ко мне. Наши взгляды встречаются.
Мы с Катей разговариваем. Она маленькими глотками пьет яблочный сок, я пью шампанское, хвалю его и благодарю ее за хороший совет.
Говорю, что в Будапеште евро сейчас стоит двести пятьдесят форинтов — курс, против которого я ничего не имею. Что в кафе «Эккерман» эспрессо, отличный эспрессо с молоком и минеральной водой, стоит двести двадцать форинтов.
Через полчаса я подаю знак кроту. «Уже почти готово, — отвечает тот. — Сейчас принесу».
— Не то чтобы я начинал терять терпение, — говорю я, — просто мне не понятно, почему креветки на шпажках…
Кроме двух мужчин, в ресторане больше никого нет. Я допиваю шампанское и беру стакан с водой.
— Ну? — спрашивает наш путешественник. — Так над чем ты сейчас работаешь?
— Только перевожу, — отвечает она.
— А когда выйдет твой новый сборник?
Она пожимает плечами.
Он допивает воду.
— Я не пишу, — говорит Катя. — Уже три года ничего не писала.
И, помолчав, добавляет:
— Может быть, я сделала что-то неправильно и теперь расплачиваюсь за это.
Внезапно она снова выглядит так, будто читает стихи.
— Что ты могла сделать неправильно? — спрашивает он.
— Откуда мне знать, — говорит она. — А ты, наверно, боишься, что я напишу про нас?
— Если честно…
Наш путешественник улыбается. Или он больше похож на готового разрыдаться мальчика? Тут случается неожиданное. Может, от стыда, может, от слабости, а может, из-за того, что он уповает на благотворное действие исповеди, он признается, что сел на поезд под влиянием двух повестей: «Протокола» Имре Кертеса и «Жизни и литературы» Петера Эстерхази. Обе истории о путешествии из Будапешта в Вену, точнее, в случае Кертеса, — по направлению к Вене. Он признается в том, что славная мысль поехать на два-три часа в Вену проистекла из желания подстегнуть воображение, придать направление беспрерывному движению души (motus animi continuus), позволить душе воспарить в ликующем восторге! Эстерхази основывается на повести Кертеса, а он в качестве базы хотел использовать обе истории и создать своего рода сравнительную Stationendrama[18]. Каждое предложение исходных произведений казалось ему таким же значительным, как вопрос и ответ в литургии, и он полагал, что ему остается только добавить свои собственные наблюдения и воспоминания, чтобы увидеть в новом свете современность и произошедшие за последние годы перемены, по-новому взглянуть на свое поколение. Ведь Кертес возвысил (а лучше: «вытолкнул», «выпихнул») эпизод на таможне (можно спокойно перечитать, по какой причине шестнадцатого апреля 1991 года таможенник забрал у него паспорт и приказал сойти с поезда на приграничной станции Хедьешхалом) до уровня размышлений о жизни. Он тоже хотел принять вызов таможенника, ему тоже, словно в видении — проклятая литература, — должен был явиться протокол Имре Кертеса. Я закрываю глаза, хотел написать путешественник, вижу себя на краю света и наконец осознаю: вот он, Хедьешхалом! Тот самый Хедьешхалом Имре Кертеса, убогое захолустье, ставшее символом десятилетий, in hoc signo vinces[19]. Вот что значил Хедьешхалом на пути к свободе. Путешественник хотел написать: я вижу его, вижу, как он со своего балкона показывает мне Шваленберг, как делал это вчера вечером, вижу его длинную, тяжелую, сгорбленную фигуру, этакого современного Михаэля Кольхааса, который, однако, не ищет правды, потому что правда сама нашла его. Я вижу его предложения, каждое по отдельности, его длинные, тяжелые, сгорбленные предложения, вижу, как они ковыляют навстречу последнему неприкрытому знанию, и ничто их не остановит…