Изменить стиль страницы

Внезапно он хватает меня за ухо (я как раз присел), поднимает и тащит к окну — поглядеть.

— Вы только взгляните, разуйте глаза — какой стог сена на возу! Это его, его стог, сына лавочника! Узнаете?

— А воз чей будет, ванакенский? — бормотал я, пытаясь деликатно высвободить свое ухо. — Вон сады какие вокруг жуткие! Навоз небесный! И вот эти вот… черненькие, ужасные, типа крокодилов…

— Радикалы… — значительно разъяснил высокий.

Он снова выглянул наружу, увидел широкую забетонированную полосу, уходящую вдаль, тянущуюся прямо через поля, и заторопился:

— Подъезжаем… Кабцанск… Пойду прогуляюсь.

Стояли мы недолго. Усач вернулся довольный, расправил вислые усы:

— Ну, поездили, покатались и будет. Не без труда, правда, но продал я вас, и довольно удачно! На плантации сахарного буряка. Тут придет чоловик с цепями и колодками — то по вашу душу… Что вы таращитесь так, Черту же проехали…

Он недоуменно пожевал ус:

— Я же вам говорил — работорговец я. Мелкий — там одного, тут другого… Предупреждал же. Смотрю, вы сидите, не убегаете. Ну, думаю, сам стремится, на хлеба…

— Вольную можно выкупить? — немедленно задал я естественный вопрос. Полез в чемодан, нащупал в тайничке последний мешочек, развязал и, издавая небольшой плач иудейский, высыпал до крупинки в ладонь-лопату. После чего получил от усатого негоры дощечку вольноотпущенника. На ней было выжжено: «Этот чист. Не чапать. Данько».

Усатый, рачительно подобрав с полу крошки и отхлебнув со мной из фляжки фруктовой перцовки — для миссурийского компромиссу! — тут же убрел искать моего покупателя и улаживать недоразумение, а я остался в тамбуре вдвоем с невозмутимо курящим коротышкой в свитке. Некоторое время мы ехали молча, потом я спросил, стоя у окна и глядя на плывущие мимо печальные картины:

— Что это все разоренное такое, выветренное? Чьи это земли?

Коротышка щелчком отправил окурок в ведро и вступил со мной в разговор.

— Господина Тарасова, — сказал он пискляво.

Между тем за окном — чем дальше, тем нище. Залитые водой обгорелые имения. Бедность да лохмотья. Голодомор у них тут был чи шо? Градобой с засухой?

— А это чьи владения?

— Господина Тарасова.

Едем. Совсем уже сказочные места — просто голое ободранное пространство, бродят какие-то… явно без тазовых почек… Сверху вроде костяная крупа сыплется.

— А?..

— Тарасова.

Коротышка мрачно вздохнул и подтвердил:

— Янкеля Тарасова.

Замолчал я, затих. Коротышка же со знанием дела, чертя пальцем на стене, рассказал, как грабят поезда, налетывают из-под лесу. Больше всего он пугал какой-то Самообороной, которая припархивала, как железная саранча, и крушила безжалостно. Вообще без разговоров — лишь хэкала как-то по-своему да шмекала.

Время от времени с откосов, из ближайших лесопосадок в поезд швыряли камни. Скидывали глыбы, чуть ли не жернова.

— Люди Степы Мюнхенского балуют, — говорил коротышка, осторожно выглядывая. — Камнями — это их метод, их манера. Лесные мельники.

Поигрывая блестящей зажигалкой в виде пистолета, он пожал плечами:

— Что за атавистическое стремление — сбиваться в гурты, разбойничать отарой…

Он решительно передернул затвор зажигалки и упер ее мне в брюхо. Теперь только я осознал, что это, пожалуй, не зажигалка. A-а, трясця твоего песца!.. Что же мне еще надо, чтобы начать уже разбираться — голову дверью тамбура защемить?

Молча полез я за самым последним мешочком и попытался всучить налетчику. Коротышку передернуло наподобие затвора:

— Я, милостивый государь, не половой! Извольте не забываться! Я сам все возьму… Мы, индивидуалисты-синдикалисты, действуем всегда в одиночку, — говорил страшный карла, снимая с меня тулуп и бережно его сворачивая. — Но тащим все сокровища в коммунию, в дуван, потому как…

Он не договорил и, приоткрыв рот, уставился на запертую дверь вагона. Ручка на ней потихоньку поворачивалась. Коротышка замер. Дверь толчком открылась, и на ходу поезда с подножки в тамбур один за другим стали запрыгивать люди. Я не успел особо их рассмотреть, они сразу же бесшумно проскальзывали вглубь вагона. Какие-то блестящие латы, береты, сдвинутые на ухо, загорелые сияющие лица, величавая осанка.

— Самооборона! — взвизгнул коротышка.

Влезший последним статный красавец в прекрасной броне и сползающих очках, без лишних слов легко взял коротышку в охапку, хорошо, видимо, зная, что это за птица, с трудом оторвал от моего тулупа, поднес к двери и вытряхнул под откос — только сдавленный крик донесся. Тулупчик славный обороныч, еще раз на всякий случай встряхнув, отдал мне.

— Ми ата? Кама зман ата по? — спросил он ласково и ободряюще похлопал меня по плечу. — Леат-леат. Ийе тов! Аколь беседер.

Где-то когда-то я слышал эти приятные уютные звуки, давно, очень-очень давно и не здесь.

В тамбур заглянул один из чумаков, занявших мое купе, ухмыляясь, поманил меня финарем:

— Пошли, абраша, проиграл я тебя.

Самооборонман стоял сливаясь со стеной, так что его не было видно, и когда чумак угрожающе подался вперед, немедленно страшно ударил его по переносице ногой в тяжелом шипастом ботинке. Потом открыл дверь наружу — ворвался ветер, пыль — и столкнул ногой дохлятину вниз. Захлопнув дверь, он посмотрел на меня, скорчившегося на чемодане в позе «была у мя избенка лубяная», видимо, быстро все понял, мгновенно оценил и спросил только:

— Эйфо?

Я робко показал в направлении утерянного купе. Грозно процедив: «Ахшав анахну…», оборонсон ринулся разбираться. Я сидел и ждал. По вагону разносились звуки как бы лопнувшей струны, летело там все, швырялось, лупилось. Потом затихло. Потом ходили, хрустя, по битому. Потом волокли что-то, утаскивали. Проводницы пылесосили дорожку в коридоре, пришли выбрасывать окурки, подметать тамбур, прогнали меня в купе, ворча: «Раскурился! Не продохнуть!»

И вселился я обратно. Хорошо-то как, тихо. Полка моя наверху осталась, столик у окна уцелел. Сел, смотрю в окошко, зевнул даже сладко.

Постепенно пейсы на людях за окном становились все длиннее, а полы лапсердаков просто волочились по земле — это уже был еще не Запад, но все же… Из сулей, сидя при дороге, пили много реже. Появился кипяток на станциях! Конные разъезды сопровождали нас, гарцуя вдоль насыпи на сытых битюгах, окруженные кривоногими свинорылыми псами.

— Собачки у них специально натасканные, — объясняли в соседнем купе. — Чуют нацию. Тю, мол, еврейко! Ну, которые Животрепещущие Души — выходи! Выведут в поле, на простор — и давай травить. Чистый Веспасиан!

Ох, вот и Упс — конечная станция из трех букв. Упавший пограничный забор, заросший бурьяном. Как мне и описывали — покосившаяся мазанка таможенки, старая вишня перед ней, цыплята в пыли. Очередной конец света. Опять рутина, тягомотина эта — проверка вагонов, тыканье штыком в багаж, выявление беглых.

Дверь отъехала в сторону, и ко мне в купе впорхнула солохая молодайка в бархатной юбочке и белой прозрачной рубашке с погончиками. На кармашке у нее было вышито блакитное сердечко, а под ним имечко — «Христина Кишкорез».

— Личный досмотр, — сказала она строго.

Прикрыв дверь на защелку, она подстелила газетку, опустилась предо мной на колени (я — как сидел, так и застыл), нежно, ничего не прищемив, расстегнула мне «молнию» и, облизнувшись, припала. Очи ее затуманились!

За окном раздавались дикие крики — у кого-то чего-то нашли в заднем проходе и сейчас сажали злыдня на специальный кол, установленный посередь перрона. Христина тихонько урчала, причмокивала. Я поглаживал ей грудку, почесывал за ушками, одновременно просматривал газетку на полу — «Сечевой Колокол» за прошлый рик. Таможенница жмурилась, приникая. Вот ведь язычок! Такое, тоже очень славное, заверте.

— Нет, не можно, — лениво басили в коридоре. Топот ног, свист аркана, грохот падающего тела, радостные хрипы:

— Врешь, не уйдешь! С Сечи выдачи нет!

Я повернул голову. Прямо под окном таможенники-атаманцы протащили беглого. Из дорожного мешка у него сыпались книжки с библиотечным штампом, брошюрки: