— Прочь! — завопил Иль. — Прочь, дурачок!
Но Шнеур-Залман и не думал убегать. И он вовсе не хромал. Он оглянулся на Иля и улыбнулся краешком своих заячьих губ. Потом он поднял правую ладонь вертикально, как бы приветствуя, и из ладони ударил луч — тонкий, ослепительно желтый, он прожег огромное гнилое дерево у аразских бараков, оно вспыхнуло, запылало, оттуда посыпались «повинники» и побежали на четвереньках. Шнеур-Залман улыбался, взгляд у него был немигающий, отрешенный, уши шевелились, загибались, сворачиваясь в трубочку, в свиток. Шнеур плавно повел ладонью, и луч прошелся по толпе — она распалась, аразы заметались, топча и увеча ближних, наступая на упавших, зажимая распоротые животы. Фаланга рассыпалась. Яша сноровисто лег ничком, чтоб не зацепило, привычно замер в позе смиренного штрафника-разбойника: глаза уткнуты, уши заткнуты, нож в зубах — не жги меня, Хранитель, я свой!
Отвратительный запах паленой шерсти, горелого мясца, жженого Сада вбился в ноздри, в глотку — Иль закашлялся, согнувшись, легкие раздирало. Шнеур-Залман, поморщившись, шагнул к Илю и как молотом добродушно шарахнул его по спине между лопаток:
— Сейчас утихнет. Потерпите. Все уже кончилось, зец…
Но нет, нет — не кончилось, не свезло. Сад, агонизируя, задергался — и араз с волочащимися в пыли кишками, щетинистый, в продранном бабьем платке выхрипнул в небо какую-то слезную угрозу и кинулся, повиснул, клацнув Иля в горло. Промахнулся, прокусил ключицу, судорожно выплеснул яд и обмяк, отвалившись, уходя в зазвездные луга ПА, деформируясь на глазах, обращаясь во что-то вроде пористого окаменелого куста.
«От терь — зец, софяк!» — мелькнуло внятно в голове укушенного Стража. Боль жуткая, жгучая, обжигающая — раскаленным жалом вонзилась, разлилась, затопила — и Иль не видел ничего больше дальше.
Муть. Туман. Намеренно колышущийся, мешающий, а пусть. Туманно, то манна… Вот в Книге повествуется о двух братьях-писцах с тростинками за ушами, размазывающих кашу по пустыне чистого листа.
В тумане бродят люди, перекликаются:
— Заносите его… вот так, культями вперед…
— Зец, отпрыгался.
— Швах дело. Ну что, пилить с черепа начнем?
— Сперва зеркало занавесь да к образу поднеси…
— О, туманится! Дышит… Дышло сокращается.
— Тогда со льда сюда клади.
Далекий тихий колокольчик в тумане — дон-донн. Уход стад на ладан. По ком звон? По помкомвзвода звена «розы». Господи, это я — Иль. Немилосердно трещит эта кость, как там ее — ага, голова, и разламывается на задах — верно, затылок… Захолел я. Холодно. Охолеваю? Пусть кладут меня на носилки, несут, рассматривают в золотой лорнет… и явится врачеватель, парацельс из Лазарета, воскресну… Музыка над нами какая-то медная, нудная, вагнерическая, гонор Рейна, бронза во всю ивановскую, или нет, вроде Гендельсон, опусня, но на барабанах, посохах дождя, тарелках, «Отходная», точно… Значит, очнулся, но недвижим. Темно, как у Будки в желудке. Скорлупчатая тьма. Да скроется!.. Стук-стук. Скоро чать? Да скребутся мы!.. Вавка у меня, мемка, нунка. А вдруг вновь в плену… у ваввавских племен… безбашенных… и плакали наши… Парх, тот мимо пройдет, не тронув, но мародер-самаритянин…
Он лежал, а кто-то неразличимый стоял над ним, что-то делал, копался в нем, тихонько позвякивая, и напевал негромким мужественным голосом: «Груду гадов уложили на межу, жили-были, не тужили, джип, джин, джу».
«У своих», — облегченно понял Иль, слабо задвигал губами, забубукал, пытаясь сказать.
— Зажим, — потребовал мужественный голос, и Иль тут почувствовал, что рот ему сдавили металлической прищепкой.
Голоса, распихивая туман, приблизились и стали совещаться:
— Дак у него жар… Вот умора! Пульс жидкий, частый… Дыхань слабая, дохлая…
— И не диво — епитрахильный клапан запал под камилавку…
— Э-э, колено Галена ему в тухес… Я тут безымянным пальцем ректальную температуру померил…
— Может, пора ему жилы отворить? С мясом вырвать?
— А может, лучше горячим воздухом его в дупло надуть? Вдохнуть жизнь?
— Поможет, как Лазарю припарки. Резекцию бы ему забацать с трепанацией! И хворь отступит, и начинку вытряхнет, и шкуру выдубит…
— Тише, коллеги, ради Семерых, он же слушает… Мочка наливается.
— Да чего с ним вошкаться! Катетер в ухо — и… Чья это кошка тут трется?
— Печка! Пошла отсюда, Печка! Ну ладно, дайте ей кусочек…
— Противоаразное ему ввели? Сшивайте… Да мездру мозга не повредите… Куда нейроскорняк ушел?
— Иглу моет.
— О, Лазарь! И так сойдет, не цадик.
Мужественный голос снова задудел, насвистывая, видимо, в такт стежкам: «Буйну голову сложили, но скажу — жили-были, не тужили, джип, джин, джу…»
Иль почувствовал, что его переворачивают, как лодку, и вроде снимают с телеги, и вздохнул.
— Обручи на глаза набиты? Втулку поправьте, потуже… Челюсть подвязали? Ладно, везите в палату.
Так Иль очутился в полевом им. Маймонида госпитале Стражи (в обиходе — в «больничке»), в отделении травматической геулы, в седьмой палате, у окна. Плотная повязка на глазах не мешала понять, что вот оно окно — оттуда дует пыльно, подоконник шероховатый с отколупанной краской нащупывался, тумбочка возле кровати.
В палате обитали еще несколько больных (раны у всех были разные — в основном, по отзывам, душа болела). Они вечно трындели между собой о всякой всячине, а Иль лежал и помалкивал, слабо улыбаясь (он был, увы, туг на глаз, зато на ухо зорок). Рассказывали байки про чудесные исцеления в соседнем онкокорпусе — золы с солью выпил и полегчало! — рассуждали о монотеизме и полигамии. Много галдели о раздольном питании. Иль внимал. Звуки и запахи. Из коридора, с кухни сроду несло горелым, куропаточье сало скворчало, в котле явно варилась манная каша со шкварками — радость к обеду, наш бенициллин. Кто-то незримый, бесплотный, топая, приносил Илю судки с кушаньями, сопя, подсовывал и менял судно. Кормили сносно, хватало досыта. Вечернюю лепешку из-под носа незрячего не выхватывали, обглоданные мослы в миску в шутку не подбрасывали — уважали, грех жаловаться. Вообще относились к нему заботливо, с сочувствием — мужественный Страж, пострадал в Саду, победил смуту, сумрак съел контуры, но сохранил рассудок, боевой тов, всего заштопали, вот и лежит теперь сплошь в повязках, без зрения, как в норе, помяни Лазарь кротость его… Иль даже прослушал быль, как нашли его под грудой битых тел и на мотоволокуше доставили в больничку.
— Санитары уж думали — зец, склеил ласты, снимай часы…
— Хотели тебя уже оприходовать, бестолочи, никодимы с иосифами, думали, что испустил дух, так отделали…
— Разъяренные ж аразы разорвать тебя хотели. Одного насилу ножовкой с трудом от нынешнего твоего организма отделили — вцепился в ухо гад, будто алкид…
— Да-а, зацепило порядком! Мало что не унесло душу… Еле-еле по кусочкам собирали.
— А мы тебя уже в нетях числили. Решили, что накрылся медным щитом. Ушел из долины в луга… А ты очухался, слава Усвитлу! Оклемался!
— Похоронное братство только облизнулось. Мы, говорят, его теряем… Прикинулся, мол, жукман, бен-закаем, лапки вверх…
— А мы уж, признаться, надрез сделали на хитонах, думали — зец, приобщился, оставь надежду, траур подвалил!
— Думали, пора канон по тебе читать: «У! уу! у!»
В общем говоре уже различались отдельные голоса — вот этот как бы выпученный, Лупастый, тот — скулящий, неровный, с пятнами, Лишайник, и другие. Иль слушал про самого себя со смущенной усмешкой — да, довелось, досталось, полостной плачевный случай, — нашаривая при этом на положенном ему на грудь подносе подоспевший завтрак: жилистые кусочки плаценты в соусе с рисом, чашка козьего молока с толокном.
После завтрака выкликали на процедуры, раздавали плацебо — совали в рот кисло-сладкие катышки. Затем наступал утренний обход.
Странствующие врачи-периодевты входили кучно, стуча коваными каблуками кирзачей по каменному полу. На рукавах, должно, берцы с черепом, увитым змеей. А на тулье фуражек… нет, тут не отгадать… Голоса хриплые. Несло прелыми вакцинами и ваксой. Стражей шибало. Запах, блюх, мокрой травы и продрогшего Сада.