— Это две совершенно разные вещи.

— Так вы решительно отказываетесь от премии?

— Отказываюсь.

— А ведь это большие деньги.

— Мне плевать на устои общества, а также на окружающую среду.

Адвокат смотрел мне прямо с глазу на глаз. В данный момент у меня их два: один, чтобы щуриться, другой, чтобы видеть. Как только зрение ухудшается, у меня сразу пятьдесят пар глаз, и во всех одна обыденность и повседневность, так, что просто ужас.

— Тогда все ясно. Я вас понял.

Ясно? Понял? Меня?

— Переигрываете, Павлович. Вы все очень грамотно сделали. На единственном снимке лица нет, одни глаза, — так загадочней. Биографии нет. По слухам, которые вы не опровергли, вы ливанский террорист, в свободное время — подпольный акушер, по совместительству — сутенер, вас разыскивает французская полиция, и вы назначаете встречи в Копенгагене. Все отлично. Таинственность — лучшая легенда для писателя.

Перед отъездом из Парижа я позвонил Тонтон-Макуту. Рассказал ему про интервью в «Пуэн».

— Тебя спрашивали о том, помогал ли я тебе писать?

— Нет, а что?

— Ну как же, ты все-таки мой двоюродный племянник или вроде того.

— Да они знают.

— И не спросили, помогал ли я тебе хоть немножко?

— Нет.

Никогда я не слыхал такой выразительной тишины по телефону. А потом он признался — и сделал это так красиво, что стоит записать для потомства как один из его шедевров.

— Поразительно все же, как мало меня ценят во Франции, — сказал он. — Подозревают Кено, Арагона, кого угодно, только не меня, а ведь ты мне так близок.

— Анри Мишо тоже не подозревают, а ведь он мне ближе тебя, да и талантливее всех.

— Согласен, — сказал он весело, — но все же…

— Хочешь, позвоню, попрошу добавить тебя к остальным?

— Нет, спасибо. Мне наплевать. Если никто не в состоянии понять, какие сейчас во Франции крупные писатели, тем хуже для Франции. Я это просто так, к слову…

Я ликовал. Еще одно немодное слово.

— Да не бери в голову. Ты же выше этого.

— Вот именно. Кстати, ты не забыл оставить за собой права на экранизацию?

— Да, папочка, сделал как ты советовал.

— Я просил тебя не называть меня папочкой. Этот поганый фрейдистский жаргон просто осточертел…

— Как-никак я вроде твой духовный сын? Следы влияния…

— Пошел ты.

Я был доволен. Я хорошо на него действовал, он молодел прямо по телефону, в нем снова, как раньше, были жизненные силы.

— Одним словом, права остались за мной. Настоящие деньги — это кино.

— Ты зацикливаешься на деньгах.

— Я?

— Ты. Когда мысленно человек все время борется с деньгами, значит, на самом деле он только о них и думает.

— Знаю, знаю, диалектика. Но я не продался.

— Как это?

— Все пойдет на пользу.

— Кому?

— Комитету помощи и поддержки шлюх. Проституток, иначе говоря. Я спрошу у Уллы, нашей общей матери, у Джеки, у Сони, у некоторых других. Я даже решил создать Фонд защиты, поощрения и процветания шлюх Франции, там будут адвокаты и консультанты, и каждому будут платить по десять процентов моего гонорара. Чтоб все было солидно. Наши святые матери и сестры шлюхи — сегодня наименее как бы вроде офальшивленная часть жизни. Шлюха — одна из самых настоящих вещей в мире. Вот почему все фальшивки — против шлюх. Прикройте эту грудь, что видеть мне невмочь. Их преследуют, потому что они говорят правду — чем могут, тем местом, где она скрывается, там, где она еще осталась чистой и незапятнанной. Шлюхи настолько выставляют себя, что даже не имеют права выставляться на выборах. Потому-то их и нет в парламенте, понимаешь?

— Мне казалось, что все, что тебе надо, Алекс, — это чтоб тебя не замечали… Никого не замечают.

— … что ты не хотел выглядеть скрытым болтуном и идеалистом, как ты говоришь, ветрогоном. Если ты раздашь свои деньги по шлюхам, все поймут, что ты еще один безнадежный идеалист, ветрогон.

— Кстати, забыл тебе сказать, что в статье в «Пуэн», которая выйдет в этот понедельник, по шлюхам, твое имя добавили к именам Арагона и Кено.

— По чему, по чему?

— По слухам!

Я повесил трубку.

Я все время пытаюсь повеситься, только ничего не выходит.

И я начал все по новой. В Кагоре мужик из «Депеш дю Миди» здорово все сделал. Он обнаружил, что у меня была подлинная семья, но не напечатал об этом в газете. Он даже позвонил в Париж, чтобы не печатали детали о моей подлинности. Из Парижа его спросили:

— Вы что, не заметили, что имеете дело с психопатом?

Словом, легенда крепла, оформлялась. Меня вот-вот должны были оставить в покое из уважения к людям. Я хотел сходить в буфет на почту и поглотать на публике живых крыс, но удав-то был у меня в первой книге.

* * *

Мы сели в «фольксваген», который Тонтон-Макут отдал мне за несколько лет до того, я взял с собой свой самый бандитский вид, чтобы внушать уважение на дорогах, и мы с Анни и Нини поехали на природу. Нини меня никогда на самом деле не оставляет, потому что у нее еще есть надежда. Она еще думает, что может вдохновить меня на написание ничегошного произведения, потому что самое смешное — это то, что нигилизм питается надеждой. Мы пропутешествовали три дня. Вернулись во вторник, 18 ноября.

Первое, что я услышал по радио, была новость о том, что мне дали Гонкуровскую премию за «Жизнь» и что меня повсюду ищут.

Я совершенно успокоился. Я всегда очень спокоен, когда теряю голову. Потому что именно голова мешает мне быть спокойным.

Я просто позвонил по телефону Тонтон-Макуту. Он, кажется, был в восторге.

— Поздравляю, Алекс. Вся эта таинственность в результате принесла хороший доход. Отличная работа. Твоя мать была бы счастлива.

— Оставь ты, наконец, мою мать в покое. Ты уже на своей Гонкур заработал…

— А вот и нет. То было за предыдущую книгу…

— Тебе придется кое-что мне объяснить. Я передал тебе письма с официальным отказом, и ты дал слово вручить их жюри накануне голосования. Ты этого не сделал. Ты нарочно оставил их у себя в кармане. Ты это сделал нарочно, для того чтобы я получил литературную премию, чтобы наставить меня на путь истинный… а истинный — значит, твой…

— Какие письма? Что ты несешь? Кончишь ты когда-нибудь себе врать? Или ты вправду свихнулся? Ты мне никогда не давал никаких писем. Никогда!

У меня на висках были капли пота, и мурашки бегали по спине. Я посмотрел на Анни, чтобы была хоть какая-то реальность.

— Я давал тебе эти письма, гад ты этакий! Ты нарочно все сделал!

Он внезапно успокоился, как человек, который понял. Он понятливый.

— Алекс, прошу тебя. Ты не давал мне никаких писем. Я уверен, ты говоришь искренне, ты думаешь, что дал их мне, но… ты, наверно, это вообразил в Копенгагене, в период твоей… дезинтоксикации.

Я молчал. Он держал меня за горло. Я был беззащитен. Неправда, я никогда не принимал героин. Он меня прижал.

Я пытался выблевать застрявшее у меня в глотке пушечное ядро, но это было свыше моих сил.

— Я утверждаю, что ты никогда не давал мне эти письма, Алекс.

Я заорал, и у меня получилось.

— То есть ты утверждаешь, что я общепризнанный и законченный псих, что у меня галлюцинации и я не отличаю свой бред от реальности? Это ты хочешь сказать?

— Может быть, ты дал их кому-нибудь другому. Но не мне. Я бы их не взял. Я думаю, что ты заслужил литературную премию, и я рад, что ты получил Гонкура.

— Ты не передал эти письма жюри, потому что ты хотел меня проучить. Ты хотел доказать мне, что мы с тобой одним дерьмом мазаны.

Он стал орать:

— Запрещаю тебе говорить со мной таким тоном! Надоело мне с тобой нянчиться, слышишь?

— Хочешь сказать, я тебе стоил достаточно много денег и ты пустил меня на Гонкуровскую премию, чтоб сократить расходы?

Он успокоился.

Поль, ты негодяй.

— Не зови меня Полем, черт побери! Это же правда, не смей к ней прикасаться!