– Да нет, жив-здоров.
И наконец, ты задал бы этот неизбежный вопрос:
– Ты знаешь его, дурачок?
– Да.
– Кто же это?
Это, Лусса, тот, кто всадил мне пулю между глаз. Высокий блондин, редкий красавчик неопределенного возраста, нечто вроде Дориана Грея, очень похож на героев Ж. Л. В., которые, рано созрев, так и остаются до конца жизни молодыми. Они выглядят на свой возраст до десяти лет, в тридцать они уже на вершине славы, а кажется, что им только вчера исполнилось пятнадцать; в шестьдесят их принимают за любовников их дочерей, а в восемьдесят они все так же молоды, красивы и рвутся в бой. Герой Ж. Л. В., одним словом. Вечно молодой, вечно красивый поборник либерального реализма. Вот на кого похож тот парень, который стрелял в меня. У него, бедняги, были на то свои причины, потому что именно он написал те романы, авторство которых я себе присвоил, строя из себя этакого надутого индюка. Да, Лусса, он убрал меня вместо Шаботта, Шаботту я был нужен именно для этого. А тот подумал, что это я его ободрал, он навел на меня свой оптический прицел, спустил курок. Вот и все. Я сделал свое дело.
Что же до того, почему эта фраза «Смерть – процесс прямолинейный» послужила мне ключом к разгадке, почему у меня из головы нейдет этот парень, с тех пор как ты прочел мне ее (а я-то все пытался вспомнить, откуда она, с того самого дня, когда верзила разнес на части мой кабинет), – что до всего этого, то ты извини меня, Лусса, объяснять все сначала сейчас было бы слишком долго, слишком утомительно.
Видишь ли, в настоящий момент я полностью поглощен своей смертью. Знаю, знаю, когда говоришь об этом вот так, от первого лица, появляются сомнения в искренности заявления. Но если хорошенько поразмыслить, то как раз и получится, что умирают всегда в первом лице единственного числа. И с этим, признаю, довольно сложно согласиться. Юнцы, которые бесстрашно уходят на войну, говорят о себе в третьем лице. На Берлин! Nach Paris! Аллах акбар! Вместо себя они посылают на смерть свой энтузиазм, думая, что это кто-то третий, а он, этот третий, весь из их плоти и крови. Они умирают, так ничего и не поняв, а их первое лицо поглощается извращенными идеями таких, как Шаботт.
Я умираю, Лусса, я умираю и так просто тебе об этом и говорю. Устройство, которым ты так восхищался, наверное, в самом деле стоит того. Это искусственная почка, последнее слово техники. Они поставили мне ее вместо почек, моих почек, которые спер у меня Бертольд. (Какой-то там несчастный случай, парень с девушкой разбились на мотоцикле, парень впилился спиной в поребрик тротуара, почки – к чертям. Ему необходимы были две почки. Срочно. Бертольд взял мои.) Я умираю, как и многие другие, кому повезло встретиться с благодетелем человечества, Бертольдом! И если бы только почки... Ты и понятия не имеешь, Лусса, сколько всего можно понатаскать из тела за несколько недель, и никто этого даже не заметит! Твои близкие все так же навещают тебя, твои прозорливые, ясновидящие родственники – Терезы, Малыши, – и что они видят? Только то, что я еще дышу. Мешок с костями, который опустошают у них под носом, но этот мешок все же остается их братом. «Бенжамен умрет в возрасте девяноста трех лет...» С такими темпами... интересно, что от меня останется к тому времени? Ноготь разве что? А Клара, Тереза, Жереми и Лауна, Верден и Малыш так и будут приходить навещать этот ноготь. Я не шучу, Лусса. Вот увидишь, ты сам в скором времени будешь приходить к одному ногтю. Ты упрямо будешь учить его китайскому, разговаривать с ним о своей Изабель, читать хорошую литературу, потому что все вы, и ты, и моя семья, с недавних пор вы приходите сюда не из-за брата, а из-за братства; ты навещаешь не друга (фэн ю по-китайски), а саму дружбу (юи), не бренное тело призывает вас в больницу, а вечные чувства. И тогда, неизбежно, бдительность притупляется, мы больше не задаем медицинских вопросов, мы молча проглатываем объяснения живодеров («да, знаете, у него оказались некоторые проблемы с почками, пришлось подключить ему систему гемодиализа»), и друг в полном восторге от новой игрушки: «Какой забавный аппарат тебе тут прицепили!» А как взвыли мои почки, когда Бертольд за ними полез, – это тоже было забавно, по-твоему?
Всё, Лусса, я совершенно серьезно собрался умирать, мне надоело, что меня растаскивают по кусочкам, и вот тебе, пожалуйста, я опять засуетился; но, черт тебя побери, ты, что же, считаешь в порядке вещей, что у меня вырезают обе почки, чтобы какой-то маменькин сынок, который захотел выпендриться перед подружкой, прокатив ее на своем драндулете, мог и дальше спокойно себе отливать, когда ему приспичит? Тебе кажется справедливым, что у меня, который принципиально не хотел сдавать на водительские права, который ненавидит рокеров, этих чудовищ на колесах (сами – камикадзе, все поголовно, еще и угрожают жизни моих малышей), так вот, ты находишь нормальным, что у меня заберут и мои легкие, да, легкие – следующие по списку у Бертольда! – чтобы вставить их какому-то биржевому магнату, который заработал себе рак, куря одну за другой и заставляя в придачу задыхаться всех окружающих? У меня, который в рот не брал сигареты! У меня, который если и душит, то только сам себя!.. Если бы еще мой конец пришили какому-нибудь идеальному любовнику, потерявшему свой в слишком бурных амурных играх, или хотя бы сняли кожу с ягодиц для реставрации щечек какой-нибудь красотки в духе Боттичелли, я бы слова не сказал; но, Лусса, по странной иронии судьбы меня обдирают для мародеров... Да, Лусса, меня обдирают, обдирают живьем, кусок за куском, заменяя их по ходу дела разными механизмами, которые вы принимаете за меня и которые вы теперь и навещаете вместо меня; я умираю, Лусса, потому что, несмотря на миллиарды лет эволюции, каждая моя клеточка умирает – перестает верить в эту эволюцию и умирает, и я каждый раз умираю с ними, умирает мое «я», исчезает первое лицо, поэтическая строка растворяется в небытии...
38
«Я не верю женщинам, которые молчат». Вот что говорил себе инспектор Ван Тянь, сидя уже целый час напротив женщины, которая молчала.
– Мадам не говорит уже шестнадцать лет, месье. Мадам не говорит и не слышит вот уже шестнадцать лет.
– Я не верю женщинам, которые молчат, – ответил инспектор Ван Тянь скромному Антуану, метрдотелю в доме почившего министра Шаботта.
– Я пришел к госпоже Назаре Квиссапаоло Шаботт.
– Мадам не принимает, месье, мадам не разговаривает, мадам уже шестнадцать лет ничего не слышит и не говорит.
– А кто вам сказал, что я пришел ее слушать?
Инспектор Ван Тянь решил придерживаться простой логики. Если это не Жюли убила Шаботта, значит, это был кто-то другой. А если это так, то надо начинать расследование с нуля. Точкой отсчета в любом расследовании является окружение жертвы. Прежде всего, домашние: они, как правило, и оказываются и точкой отсчета, и местом прибытия. Восемьдесят процентов всех мокрых дел приходится на семейные драмы. Да, да! Семья убивает в четыре раза чаще, чем так называемые преступники, никуда не денешься.
– С чего вы взяли, что я пришел с ней говорить?
Итак, вся семья министра Шаботта сводилась к одной девяностолетней немой старухе, его матери, госпоже Назаре Квиссапаоло Шаботт, которую и в самом деле уже лет двадцать никто не видел.
– Я пришел на нее посмотреть.
Ну что ж, посмотреть так посмотреть. Сначала она показалась ему какой-то грудой пыли, скопившейся за долгие годы в одном из углов этой громадной комнаты. Полумрак, едва пробивающиеся отблески света, и там, в углу, у окна, эта груда пыли, которая оказалась живой. Она, вероятно, рассыпалась бы, стоило Тяню хлопнуть дверью. Он на цыпочках прошел через всю комнату. Вблизи груда пыли превратилась в кучу ветхого тряпья – старье, каким обычно завешивают фамильные гарнитуры. Но впечатление все то же: нечто, что забыли здесь со времени последней уборки. К тому же комната была пустой, почти. Кровать под балдахином, шаткий стул рядом с кроватью да эта груда покрывал у окна.