Изменить стиль страницы

Может быть, Миша сказал бы что-то, но в дверь застучали дробно, звонко, четко, как будто молодой хорошей косточкой, легко повинующейся сильным, ловким мускулам.

Лицо Гоби вспыхнуло плотоядным, как у лакомки перед коробкой конфет, заревом. Миша навсегда запомнил и возненавидел это выражение.

— Дверь открыта, — крикнул Гоби. — Это вы, Ирина?

— Я, — ответил девичий голос.

Михаил нетерпеливо оглянулся на дверь.

Показалось ему, что он жил до сих пор в огромном, но всегда безмолвном мире и что вот услышал он первый звук, такой полный, сочный, свежий, и, услышав его, будет всегда теперь только одного хотеть: слушать еще и еще раз этот звук.

Глава IV

Есть красота определенная, решенная, бесповоротная, красота точеных линий, безупречного совершенства и законченности, красота тела и лица, тоскующих о вечном мраморе или о бронзе, — жуткая, таинственная, нечеловеческая красота. Красота, близкая к несчастью, к трагической судьбе, к рабству у рока.

Есть другая красота: зыбкая, сомнительная, то возникающая, то улетающая, красота веснушек, родинок, чуть заметной разницы в глазах и бровях, волнующей асимметрии, красота живого, подвижного, порывистого человеческого тела и лица, не тоскующих ни о чем, кроме жизни. Красота, не боящаяся увяданья, дарующая счастье, не забывающая никогда о воле и свободе. Ею красива была Ирина.

Полноглазая, полногубая, с кожей, очень белой и легко розовеющей от холода и жары, от замысла и чувства, с льняною сильной косой, она была одной из тех тысяч девушек, которых благодатная Россия каждую осень, как яблоня золотые, спелые яблоки щедро сыплет в мир. Выросшие в глуши, в чистоте и неведении, они бросаются на жизнь жадно и безудержно.

О, построить бы им светлые, с большими окнами дворцы; о, собрать бы для них все сокровища искусств и наук; о, выслать бы навстречу к ним лучших людей времени, подлинных творцов жизни…

Но попадают они в грязные квартиры сдающих комнаты хозяек, лишенные света и воздуха; но увешивают они комнаты свои девичьи открытками, воспроизводящими пошлые замыслы какого-нибудь Штука, но бегают они в миниатюр-театры и кинема-концерты; но встречают их в столицах фокусники и шарлатаны, похоть выдающие за страсть, разнузданность за свободу, неврастению за экстаз, потное ремесло за вдохновенное творчество, пустые речи с павлиньими хвостами за науку — страшно подумать, чего и за что, за что! — ни выдают встречающие молодежь шарлатаны.

И блекнуть начинают вспоенные синим небом в благодатной глуши молодые очи, рано устают неподготовленные души, разочарованность в жизни, еще не начавшейся, постигает их, и тянется ослабевшая рука к соблазнительному яду, воспеваемому теми же, никогда его не пробовавшими шарлатанами.

Глаза Ирины еще не начинали блекнуть. Они еще были охмелены всем, что видели.

Немного выпуклые, с белками, как снег, со зрачками, как белой ночью небо над Невой, не скрываемые длинными ресницами, еще полны были лучистой силы глаза Ирины.

И такие торжествующе светлые были эти лучи, что они показались Михаилу звучащими, как кажется звучащим беззвучный, знойный полдень или тихое горное озеро.

Он сделал невольное движение к ней навстречу и успел подхватить пальто, которое она быстро скинула.

— Спасибо, — сказала она ему и, протянув руку, назвала свою фамилию: — Стремина.

Михаил, не успев повесить пальто, неловко, обеими руками, схватил ее руку и молча пожал.

Гоби, с папироской, из угла наблюдал сцену.

«Что ж он не кинется к ней, не обрадуется, не бросится перед ней на землю, не поцелует ног ее? — пронеслось в голове Михаила. — Ведь он знаком с ней, ведь он уж говорил с ней, ведь он привык к этому нестерпимому чувству быть с ней, видеть ее, смотреть в ее глаза».

И, с пальто в руках, Михаил стоял в оцепенении и ждал. Мучительно долгими показались ему эти две-три секунды, которые понадобились Ирине, чтобы пройти в другой конец комнаты, к Гоби. Ни шагу не сделал к ней навстречу Гоби, только папироску переложил из правой руки в левую. Довольно небрежно поздоровался и спросил, показывая глазами на Михаила:

— Видали таких?

Ирина оглянулась на Михаила:

— По-моему, он хороший, — сказала она.

И показалось Михаилу, что это большая, светлая птица пролетела комнатой, а не девушка взглянула на него и сказала о нем доброе слово.

— Чего уж тут хорошего, если пальто повесить забыл! Прижал к себе и держит, — продолжал Гоби. — Опомнитесь, Михаил! Вешалка сзади вас. Ирина Сидоровна такой же человек, как мы с вами.

И как бы в доказательство он открыл перед ней коробочку с папиросами.

— Не хотите ли закурить?

Ирина взяла папиросу.

«В самом деле, что это со мной? — думал Михаил, вешая пальто. — Но неужели она курит? Из одной с ним коробки? Значит, она дружна с ним?»

А Ирина шепотом расспрашивала Гоби про Михаила:

— Откуда вы его взяли? Естественник? Он милый, только чересчур стесняется. Как его зовут?

— Отрок Михаил, — громко сказал Гоби, — и, конечно, филолог, а не естественник. Ведь это видно сразу. И плохой филолог. Санскритом, вероятно, не занимается, выбирает предметы послаще. Какую-нибудь там теорию искусства или введение в философию.

— Нет, я и санскритом занимаюсь, — робко подходя и не зная, куда девать руки, возразил Михаил, — и санскритом…

— А Игорь Ильич всегда так вас дразнит? — полюбопытствовала Ирина.

— Всегда, — улыбаясь по-детски, ответил Михаил, — чего Гоби не понимает, на то он и злится. Правда! Он дразнит меня не от злости. Это просто ему хочется развинтить всего меня на винтики и колесики. Он думает, что все дело в винтиках и колесиках, отличных винтиках и очень хороших колесиках, но все-таки только в винтиках и колесиках.

— А вы как думаете? — перебила Ирина.

Михаил, чуть только овладевший собою, опять смутился:

— Я не знаю, как я думаю. Только не так.

— Он думает, — вмешался Гоби, — что главное в жизни, в человеке, во всем — это нечто страдающее и уж такое возвышенное, что не добраться до него. Как он это представляет себе, я не знаю, но, вероятно, вроде студня или слякоти, а впрочем, может быть, вроде пара. Называется же это самыми пленительными именами: душа, дух, психея. Ну, одним словом, как филолог он не знает анатомии и боится прощупать собственный скелет.

— Это вправду страшно, — улыбнулся Михаил, — почувствовать свой скелет.

Он охватил свою голову обеими руками, глубоко вдавив пальцы в глаза.

— Вот так. Попробуйте!

Ирина тоже поднесла свои большие белые руки к лицу.

— Оставьте эти глупости, — остановил ее Гоби, — у меня в шкафу есть череп, настоящий, с хорошо развитой лобной костью. Череп умного человека, моего товарища. Если хотите, я его покажу вам после.

— Как? — воскликнула Ирина. — Вашего товарища?

— Да, он велел отдать свой труп в анатомическую. Я взял себе голову и выварил. Тогда я был на медицинском факультете.

— Это ужасно, — прошептала Ирина.

— Ничего ужасного нет, — медленно сказал Гоби, крепко взяв Ирину за руки у локтей, приблизил к ее лицу свое, с налившимися чернотой глазами, — ужасы выдумывает провинция. В столице их нет. И вы стали отвыкать от них. Но мой товарищ дурно повлиял на вас.

Он посмотрел на Михаила, опять покрасневшего и смущенного.

«Как он смеет брать ее за руки! — думал Михаил. — Как она позволяет?»

Жгучее, нестерпимое чувство стыда поднималось в нем. Он вспомнил, что в этой комнате только что была рябая Лизка, и что Гоби так же, теми же руками — очевидно, это у него привычный жест с женщинами — брал ее за локти и так же чернели у него глаза… Лизка и Ирина… Рябая и красавица… Коридорная горничная, которая всем должна служить и угождать, и царевна, на которую хочется молиться… От оскорбления и гнева Михаил сжал кулаки. В голове у него застучало, в глазах потемнело. Он пошатнулся.

— Что с вами сегодня? — отходя от Ирины и подходя к нему, спросил Гоби.