— Зачем ты стрелял? — говорила она. — Что сделала тебе гуронская девушка? Зачем ты убил ее? Как ты думаешь, что скажет Маниту? Что скажут ирокезы? Ты не приобрел славы, не овладел лагерем, не взял пленных, не выиграл битвы, не добыл скальпы! Ты ровно ничего не добился. Кровь вызывает кровь. Что бы ты чувствовал, если бы убили твою жену? Кто пожалеет тебя, когда ты станешь плакать о матери или сестре? Ты большой, как сосна, гуронская девушка — маленькая, тонкая березка. Для чего ты обрушился на нее всей тяжестью и сломил ее? Ты думаешь, гуроны забудут это? Нет! Нет! Краснокожие никогда не забывают. Никогда не забывают друга, никогда не забывают врага. Почему ты так жесток, бледнолицый?
За всю свою жизнь Непоседа впервые был так ошарашен; он никак не ожидал такого стремительного и пылкого нападения делаварской девушки. Правда, у нее был союзник — его собственная совесть. Девушка говорила очень серьезно, с таким глубоким чувством, что он не мог рассердиться. Мягкость ее голоса, в котором звучала и правдивость и душевная чистота, усугубляла тяжесть упреков. Подобно большинству людей с грубой душой, Непоседа до сих пор смотрел на индейцев лишь с самой невыгодной для них стороны. Ему никогда не приходило в голову, что искренняя сердечность является достоянием всего человечества, что самые высокие принципы — правда, видоизмененные обычаями и предрассудками, но по-своему не менее возвышенные — могут руководить поведением людей, которые ведут дикий образ жизни, что воин, свирепый на поле брани, способен поддаваться самым мягким и нежным влияниям в минуты мирного отдыха. Словом, он привык смотреть на индейцев, как на существа, стоящие лишь одной ступенькой выше диких лесных зверей, и готов был соответственным образом поступать с ними каждый раз, когда соображения выгоды или внезапный каприз подсказывали ему это. Впрочем, красивый варвар хотя и был пристыжен упреками, которые он выслушал, но ничем не обнаружил своего раскаяния. Вместо того чтобы ответить на простой и естественный порыв Уа-та-Уа, он отошел в сторону, как человек считающий ниже своего достоинства спорить с женщиной.
Между тем ковчег подвигался вперед, и, в то время как под деревьями разыгрывалась печальная сцена с факелами, он уже вышел на открытый плес. Плавучий Том продолжал вести судно прочь от берега, боясь неминуемого возмездия. Целый час прошел в мрачном молчании. Уа-та-Уа вернулась к своему тюфяку, а Чингачгук лег спать в передней части баржи. Только Хаттер и Непоседа бодрствовали. Первый стоял у руля, а второй размышлял о случившемся со злобным упрямством человека, не привыкшего каяться. Но неугомонный червь точил его сердце. В это время Джудит и Хетти достигли уже середины озера и расположились на ночлег в дрейфующей пироге.
Ночь была тихая, хотя облака затянули небо. Сезон бурь еще не наступил. Внезапные шквалы, налетающие в июне на североамериканские озера, бывают порой довольно сильны, но бушуют недолго. В эту ночь над вершинами деревьев и над зеркальной поверхностью озера чувствовалось лишь движение сырого, насыщенного мглистым туманом воздуха.
Эти воздушные течения зависели от формы прибрежных холмов, что делало неустойчивыми даже свежие бризы и низводило легкие порывы ночного воздуха до степени капризных и переменчивых вздохов леса.
Ковчег несколько раз сбивался с курса, поворачивая то на восток, то даже на юг. Но в конце концов судно поплыло на север. Хаттер не обращал внимания на неожиданные перемены ветра. Чтобы расстроить коварные замыслы врага, это большого значения не имело. Хаттеру важно было лишь, чтобы судно все время находилось в движении, не останавливаясь ни на минуту. Старик с беспокойством думал о своих дочерях и, быть может, еще больше о пироге. Но, в общем, неизвестность не очень страшила его, ибо, как мы уже говорили, он твердо рассчитывал на благоразумие Джудит.
То было время самых коротких ночей, и вскоре глубокая тьма начала уступать место первым проблескам рассвета. Если бы созерцание красоты природы могло смирять человеческие страсти и укрощать человеческую свирепость, то для этой цели как нельзя лучше подходил пейзаж, который начал вырисовываться перед глазами Хаттера и Непоседы, по мере того как ночь сменялась утром. Как всегда, на небе, с которого уже исчез угрюмый мрак, появились нежные краски. Однако оно еще не успело озариться ослепительным блистанием солнца, и все предметы казались призрачными. Прелесть и упоительное спокойствие вечерних сумерек прославлены тысячами поэтов. И все же наступающий вечер не пробуждает в душе таких кротких и возвышенных мыслей, как минуты, предшествующие восходу летнего солнца. Вечерняя панорама постепенно исчезает из виду, тогда как на утренней заре показываются сначала тусклые, расплывчатые очертания предметов, которые становятся все более и более отчетливыми, по мере того как светлеет. Мы видим их в волшебном блеске усиливающегося, а не убывающего света. Птицы перестают петь свои гимны, отлетая в гнезда на ночлег, но еще задолго до восхода солнца они начинают звонкоголосо приветствовать наступление дня, «пробуждая радость жизни средь долин и вод».
Однако Хаттер и Непоседа глядели на это зрелище, не испытывая того умиления, которое доступно лишь людям, чьи намерения благородны, а мысли безгрешны. А ведь они не просто встречали рассвет, они встречали его в условиях, которые, казалось, должны были сообщить десятикратную силу его чарам. Только один предмет, созданный человеческими руками, которые так часто портят самые прекрасные ландшафты, высился перед ними, и это был «замок». Все остальное сохраняло тот облик, который дала ему природа. И даже своеобразное жилище Хаттера, выступая из мрака, казалось причудливым, изящным и живописным. Но зрители этого не замечали. Им были недоступны поэтические волнения, и в своем закоренелом эгоизме они давно потеряли всякую способность умиляться, так что даже на природу смотрели лишь с точки зрения своих наиболее низменных желаний.
Когда рассвело настолько, что можно было совершенно ясно видеть все, происходившее на озере и на берегах, Хаттер направил нос ковчега прямо к «замку», намереваясь обосноваться в нем на целый день. Там он скорее всего мог встретиться со своими дочерьми, и, кроме того, в «замке» легче было обороняться от индейцев.
Чингачгук уже проснулся, и слышно было, как Уа-та-Уа гремит на кухне посудой. До «замка» оставалось не более мили, а ветер дул попутный, так что они могли достигнуть цели, пользуясь только парусом. В эту минуту в широкой части озера показалась пирога Джудит, обогнавшая в темноте баржу. Хаттер взял подзорную трубу и с тревогой глядел в нее, желая убедиться, что обе его дочери находятся на легком суденышке. Тихое восклицание радости вырвалось у него, когда он заметил над бортом пироги клочок платья Джудит. Через несколько секунд девушка поднялась во весь рост и стала оглядываться по сторонам, видимо желая разобраться в обстановке. Немного спустя показалась и Хетти.
Хаттер отложил в сторону трубу, все еще наведенную на фокус. Тогда Змей поднес ее к своему глазу и тоже направил на пирогу. Он впервые держал в руках такой инструмент, и по восклицаниям «У-у-ух!», по выражению лица и по всей повадке делавара Уа-та-Уа поняла, что эта диковинка привела его в восхищение. Известно, что североамериканские индейцы, в особенности те из них, которые одарены от природы гордым нравом или занимают у себя в племени высокое положение, отличаются поразительной выдержкой и притворяются равнодушными при виде потока чудес, обступающих их каждый раз, когда они посещают селения белых. Чингачгук был достаточно хорошо вышколен, чтобы не обнаружить своих чувств каким-нибудь неподобающим образом. Но для Уа-та-Уа этот закон не имел обязательной силы. Когда жених объяснил ей, что надо навести трубу на одну линию с пирогой и приложить глаз к тому концу, который уже, девушка отшатнулась в испуге. Потом она захлопала в ладоши, и из груди ее вырвался смех, обычный спутник бесхитростного восторга. Через несколько минут она уже научилась обращаться с инструментом и стала направлять его поочередно на каждый предмет, привлекавший ее внимание. Устроившись у одного из окон, Уа-та-Уа и делавар сперва рассмотрели все озеро, потом берега и холмы и, наконец, «замок». Вглядевшись в него внимательнее, девушка опустила трубу и тихим, но чрезвычайно серьезным голосом сказала что-то своему возлюбленному. Чингачгук немедленно поднес трубу к глазам и смотрел в нее еще дольше и пристальнее. Они снова начали о чем-то таинственно перешептываться, видимо, делясь своими впечатлениями. Затем молодой воин отложил трубу в сторону, вышел из каюты и направился к Хаттеру и Непоседе. Ковчег медленно, но безостановочно подвигался вперед, и до «замка» оставалось не больше полумили, когда Чингачгук приблизился к двум бледнолицым, которые стояли на корме. Движения его были спокойны, но люди, хорошо знавшие привычки индейцев, не могли не заметить, что он хочет сообщить нечто важное. Непоседа был скор на язык и заговорил первый.