Изменить стиль страницы

Тухватуллин днюет и ночует на острове. Ему удается поспать только в перерыве между сменами. Иногда он «добирает» прямо в кабине вездехода.

Четыре утра. Мы высаживаемся. Тепло, тихо. Пора тащить понтон на берег, но вездехода нет.

— Сбегай на полярку, — говорит мне первый помощник. — Наш друг, видно, все еще спит.

Я взбираюсь по береговому откосу, бегу. Солнце за горизонтом начинает свою работу. Густая синева на востоке разрывается, небо светлеет — бесконечное количество оттенков зеленого. Потом по всему небу полосы, шлейфы, хвосты — оранжевые, желтые, лимонные, красные. Солнце стремительно поднимается, и небо на востоке начинает плавиться. Края облаков окружены сиянием, они точно обуглились, на них больно смотреть.

С запада тянет ветерок. Мне жарко, я снимаю шапку и оглядываюсь. На судне гасят огни. Ребят на берегу уже не видно, а домики станции еще не показались. Я один. Я прыгаю по камням, мне легко, хочется петь. Ласковый утренний ветер, солнце, чистое небо и внезапное ощущение острого, пронзительного, как свет в глаза, счастья. И сумасшедшая радость, чувство, что вот ты есть и будешь жить вечно в этом мире... Откуда такое? Почему вдруг? Тепло и солнце после холодов и туманов последних дней? Может, все оттого, что нет на моем лице угольной пыли, нет усталости? А может, это ощущение здоровья и молодости? Тогда почему я не знал его раньше?

Я распахиваю тяжелую дверь. В залитой солнцем кают-компании пахнет свежезаваренным кофе. Полярники завтракают. Во главе стола Тухватуллин в расстегнутой на груди рубахе. На его воспаленном от недосыпания лице играет улыбка, глаза блестят.

— А-а, — говорит он, увидев меня. — Уже... Выпей кофейку. Сейчас поедем.

Где наш дом?

После, когда мы закончили выгрузку, снялись с якоря и снова шли на восток, я продолжал думать про утро на острове. Я старался понять, почему был так счастлив там, один, на камнях. Ну хорошо, солнце и тепло после туманов. Короткий миг свободы. Свободы от усталости, от опостылевшей необходимости вечно спешить. Ну, здоровье. Хорошо. Все так. Но эти объяснения меня не удовлетворяли. Еще там, на камнях, я заметил: какая-то неоформившаяся мысль поселилась в сознании, какое-то сомнение.

И вот сейчас, за обеденным столом, мне открылось, что суть была не в самом чувстве легкости и радостного покоя. Тот счастливый миг имел цену лишь постольку, поскольку существовала еще другая, моя настоящая жизнь. Каким бы ярким ни был тот миг, тот неожиданный дар, сам по себе он не мог, наверное, дать полноты счастья. Эта полнота складывалась из ощущения минуты и мысли о том, что я оставил: друзья, недочитанные книги, мое дело, моя жизнь...

— Счастье, — презрительно цедит Юра Тюменцев, — романтика... — Он сидит мрачный, с красным обветренным лицом. В зубах у него потухшая папироса. — Романтика, — повторяет он, хотя о романтике я и не заикался. — Ты сначала съешь свой бутерброд с маслом, а потом про романтику говори. Или на горькое потянуло? У меня теща после пирожных всегда черный хлеб с чесноком ест... Для тебя это путешествие, прогулка, каникулы, а для меня жизнь. Понял?

Он ругается, вспоминает о письмах жены («Я больше не могу. Я завидую другим женам...»), клянет Арктику, льды, свою морскую жизнь («Пропади она пропадом!»), снова говорит о письмах жены. Он ни на кого не смотрит и говорит, говорит... И все это каким-то краем бьет по мне, и мне делается стыдно. Черт меня дернул пуститься в рассуждения!

Что же все-таки с ним сегодня? Усталость? Так все устали. Может, это спирт, которым нас на прощание угостили полярники? Ладно, плавать он все равно не бросит. Заработает себе плавательный ценз и пойдет штурманом. Он здесь на месте. Я знаю, как благоволит к нему капитан. Знаю, с каким лихим щегольством Юра водит дору, как гордится тем, что забивает третьего штурмана в навигации. Может, жена? Радиограмма какая-нибудь? Дурные вести? Тюменцев много и охотно рассказывал про жену, что меня удивляло. Другие моряки этого не делали. А он говорил, и всегда с нежностью, которую как ни старался, не мог скрыть. Я замечал, как ранили его шуточки ребят и двусмысленные намеки. Обычное дело в мужской компании, но лучше бы им его не трогать. Женился Тюменцев недавно, жена его по-прежнему жила и работала в Ленинграде — то ли в морском училище, то ли в картографическом управлении. Я видел ее фотографию: хорошенькое кукольное личико, круглые глаза, вздернутая верхняя губа. Такие многим нравятся. Могу представить, как ее обхаживают щеголеватые курсанты и молодые офицеры.

— Она там одна, понимаешь? А кругом эти... Знаю я их!

И все же не надо было наседать на меня: прогулка, каникулы, игра. Я уже понял, корабли, острова, льды — для меня это пока, для моряков это жизнь. Я работал рядом с ними, на миг стал одним из них, забылся, а потом пришла та минута на острове, и мне открылась степень этой близости.

Банальная любовная история

Над островом Русским гуляет ветер, пригибая к земле головки полярных маков — чахлых, бледно-желтых цветов на коротких ножках.

На высоком берегу могила. «Мария Гетман. Погибла в 1941 году». Погибла... Воображение у меня разыгралось: девушка, остров в океане, Арктика, стихия... Там, на севере, в сумерках черных, смотрят на полюс они, уснув среди льдов непокорных...

Оказалось — любовная история. На станции служила метеорологом молодая девушка. Она до безумия, как передают полярники из поколения в поколение, влюбилась в начальника станции. Любовь была взаимной и продолжалась до того дня, пока на станцию не приехала жена начальника, не то радистка, не то аэролог. Девчонка, оставшись одна, ничего не могла придумать, как выпить уксусной эссенции. Вот и все. Банальная, что ни говори, история.

Но есть безысходная горечь в этих страданиях банальных... Представьте эту девчонку за стеной. Как ей было вынести внезапное одиночество, ужас потери, стыд... И еще мне почему-то хочется верить, что начальник станции не был вертопрахом. Слабый человек, он страдал, пытался, наверное, найти выход из этой истории и, быть может, решился бы на разрыв с женой, знай он, чем все кончится.

Такая история. Что же с того, что банальная.

Остров Исаченко

Мы привезли сюда смену зимовщиков. С ними женщина. Она прижимает к груди заботливо укутанную кадку с каким-то растением. Из-под тряпок выглядывают три зеленых листика.

— Что это? — спрашивает капитан. — Хрен?

— Нет, — отвечает женщина. — Это пальма.

— Пальма? Скажи на милость!

Женщина что-то объясняет капитану, но он ее уже не слышит. Они стоят со вторым штурманом и наблюдают за высадкой на понтон.

— На борту надо меньше ковыряться, — угрюмо говорит капитан. — Полтора часа грузились... — Потом, уже другим тоном: — Не задерживайтесь. Начинает работать ветер не тот, который нам нужен.

Снова туман и льды. На полубаке — впередсмотрящий в плаще, наброшенном на ватник. Это Вася Морейченко. Он оглядывается и машет мне рукой. Бороденка его заиндевела.

...Туман. Надрывается ревун. Похоронно звонит рында.

Остров Уединения

В четыре утра, как всегда, смена была на палубе — молчаливые люди в наглухо застегнутых ватниках и штормовках с опущенными капюшонами. Ночью выпал снег. Вся в белом, непривычно чистая «Мста» выглядела елочным пароходиком, нарядной новогодней игрушкой.

Через два часа за легкой пеленой тумана открылся остров. На станциях, какие я видел, домики полярников обычно лепились на вершинах, придавая голым и неприветливым кускам камня обжитой вид. Здесь они прятались между лысых сопок, в глубине узкой долины, и напоминали декорации романтической сказки. Доктор Начинкин сказал мне, что на острове можно было бы поставить «Пера Гюнта» или что-нибудь еще в том же роде. Это была прекрасная мысль, но нам не дали ее развить. Мы везли на берег телок деда Вонифатия. Телки то жались друг к дружке, то шарахались в стороны, сбрасывая в воду тюки с сеном. Мы стопорили ход и начинали вылавливать сено из снежной каши.