Изменить стиль страницы

За рулем доры Кадушин. Время от времени он оглядывается — нижняя губа прикушена, вязаная шапочка надвинута на глаза. Он сосредоточен и молчалив. Таким я видел его только однажды, на Марре-Сале, когда мы два часа проблуждали в тумане. Кадушин тогда не ругался, не оправдывался. Надвинул шапчонку на глаза, сидит на корме и молчит. Но было заметно, что он переживает. Он просчитался, дал маху. Профессиональная его гордость была оскорблена. Такое, видно, случалось не часто.

«Палубной команде по местам стоять. Кадушину — на руль!» — первая фраза, которую я услышал по судовой трансляции. Потом я слышал ее всякий раз, как только «Мста» заходила в порт, швартовалась или, как это было на Диксоне, выбиралась с забитого судами рейда... На «Мсте» орут динамики: «Кадушину на руль!», — а он не спеша, вразвалку, шагает на мостик — плотный (чисто сбитень, говорит про него дед Вонифатий), с рыжей свирепой бородой и веселыми глазами.

По-моему, Кадушин умел делать все. Сам за свою жизнь ничему толком не научившийся, я с завистью смотрел на него. Он мог быстро и легко принайтовать груз во время шторма и выстирать робу в холодной соленой воде; я видел, как он ходит на шлюпке под парусами и на веслах; он точнее других бросал линь, умел вязать узлы, плести маты, койлать концы, красить, швабрить палубу. И все это легко, без видимых усилий и главное — хорошо.

Помню, я драл щеткой шлюпочную палубу, а Кадушин (он только сменился с вахты) стоял и с му́кой на лице наблюдал за мной. Недолго, правда, наблюдал.

— Погоди, — сказал он торопливо. — Да погоди ты! Что без толку упираться. Умрешь ведь когда-нибудь на палубе. Легче, легче! Тут танцевать надо. — Он отобрал у меня щетку. — Вот так, так ее!

Он порхал, выписывал вензеля, он танцевал. Он забыл про меня. Я успел выкурить сигарету.

Было это в нем. Не только умение, но и готовность работать, желание все сделать наилучшим образом. Жившее в нем стремление к совершенству возводило все его в общем-то немудреные матросские дела в ранг искусства. И как всякий настоящий художник, он был свободен в своем искусстве. Может, от этой-то свободы и проистекали его невозмутимость, добродушие, постоянная веселость. Мне кажется, Кадушина любили все.

У него есть друг, молодой матрос Вася Морейченко. Не совсем понятно, что их связывает, хотя роли распределены четко. С одной стороны — обожание, восторженная привязанность (это Вася), с другой — снисходительное, немного насмешливое покровительство... А может, этого достаточно?

Сейчас они болтают за кучей угля, на другом конце понтона. Кадушина выдает скорый вологодский говорок. Морейченко, тот почти поет — мягкая южная речь.

Вася старательно расчесывает свою скудную бороденку, которая так не вяжется с его пухлыми губами и румяным лицом.

— Да не смеши ты людей, Василий, — говорит Кадушин. — У меня на коленке больше волос.

В полночь мы пьем чай на полярной станции. В гостиной с книгой на коленях дремлет чумазый дизелист. Свет выключен (полярники экономят энергию), но в комнате довольно светло. Перед нами блюдо с холодной олениной, чайник, белый хлеб, масло.

Мы собираемся на «Мсту». Светает. На станции вяло начинают брехать собаки. Еще бы запах парного молока — и полная иллюзия, что ты в деревне.

Мальчишке-дизелисту пора везти еду промысловику. Он поднимает упряжку, ругается, раздает собакам пинки, привязывает к нартам бачок с едой, усаживается.

— Эй!

Упряжка вылетает в тундру и с лаем несется на солнце.

Мы отваливаем. Доктор стоит на понтоне с охапкой травы для своего гусенка.

Остров Кравкова

Глаз упирается в глухую каменную стену — так близко мы еще не подходили. Только с палубы я разглядел остров — голый, каменистый, с двумя домиками на вершине.

Снова был уголь. Мы таскали его в мешках. Есть правило: если полярная станция не имеет транспортных средств, экипаж переносит груз на расстояние двадцати метров от линии прибоя. Вот мы и таскали уголь в гору, метров за пятьдесят. Какие уж тут правила, когда на острове всего трое зимовщиков.

Уже после первого часа работы у меня подкашиваются ноги, а поясница, так та прямо раскалывается.

— Разжег бы костер, — говорит первый помощник, — да чай заварил... Погрелись бы.

Уговаривать меня не надо. Я бросаю мешок, собираю плавник, вешаю на огонь чайник.

Хорошо у костра, тепло... Дымится в кружках чай. Кейфуем мы недолго. Нас торопят с парохода: лед! Поднимают первую бригаду. Ребята сходят на берег молчаливые, с опухшими от сна лицами. Мешков не хватает. Откуда-то взялась волокуша — лист железа с двумя тросами. В нее впрягаются пятеро. Быстрей, быстрей, быстрей...

И вот мы покидаем еще одну станцию. На берегу остается гора угля и затухающий костер. Он посылает в небо прямую и тонкую струйку дыма. Полярники стоят, подняв над головами руки, — три темных фигуры. Они остаются на острове до будущей навигации.

Остров Тройной (о-ва «Известий ЦИК»)

Грузим «швырок» — обрезки бревен. Их не то что швырнуть, поднять-то одному не под силу. Швырок! Очень приблизительное название.

Волна бьет плашкоут о борт. Швартовные тросы то натягиваются, как струны, то дают слабину, падают в воду, потом выскакивают из нее и резко, одним рывком, натянувшись, стреляют соленой водой.

Вот так: если не льды, то волна. Мы ждем смену с берега. Наконец показывается дора, видно, как она проваливается в волнах. Исчезла. Вот опять... Задрала нос к облакам и лезет по гребню волны. Дора взлетает почти до фальшборта, на миг зависает в воздухе и падает. Пушечный удар днищем о воду! По одному (высадка длится чуть ли не четверть часа) ребята покидают катер. Они хватаются за штормтрап, карабкаются... Стоп! Замирают, сжимаются в комок: снизу летит дора. Пронеси, господи! Дора с яростью бьет о борт, летит щепа...

Капитан молча наблюдает за высадкой. А что делать?

Наша смена. Лезем в дору, отправляемся на берег. За три часа с грузом покончено. Повезло нам! Пока вернемся, пока нагрузим плашкоут, там и вахте конец. Пусть другие едут на берег. Надоело все к черту! И тут с парохода приказ: оставаться. Барометр падает, волна...

Вездеход с ревом лезет на вершину холма, туда, где темнеют домики полярников. В сумерках слабо светятся окна радиостанции. Тухватуллин глушит мотор возле самого крыльца.

— Все! — кричит он. — Закурим, что ли?

В кабине тепло, за стеклами тонко поет ветер. Так бы и сидел. Вдруг начинает валить снег. Он косо летит под северным ветром, падает на землю, но и не думает таять. Из кабины хорошо видно желтую траву на склоне холма, дорогу, развороченную гусеницами нашего вездехода, берег, окаймленный полосой припая, темную воду, на которую падает снег.

«Мста» ушла за остров Сергеева, видны лишь ее мачты. Но вот и они пропали.

Мы ночуем у полярников — кто на раскладушке, кто на полу. Только утром я обнаруживаю, что мой спальный мешок полон блох.

Запах хлеба

Идем во льдах.

— Малый... стоп!

— Самый малый... стоп!

— Полный назад!

И так целые сутки. Как у них там на мостике нервы не сдают! А в машине? С ума сойти!

— Самый малый... стоп!

— Это все равно, что мертвого за нос тянуть, — говорит Кадушин.

С левого борта, за ледяными полями — караван: два ледокола и шесть сухогрузов. Трудно только сказать, идут они или стоят. А может, и вмерзли уже в лед?

Работаешь на палубе, и вдруг запах хлеба, теплый, домашний, такой знакомый — на камбузе пекут хлеб. Закрываешь глаза, все исчезает, и остается только запах хлеба, и уже видишь зимнее утро, кухню и на стене отсветы огня из русской печи...

Остров «Правды» (Архипелаг Норденшельда)

Мы битый час искали подхода к острову, пока нашли удобную бухточку. У д о б н у ю, если не особенно привередничать. Льды были и здесь, их несли течение и северо-западный ветер. Половина времени и сил у нас уходили на возню со льдом. Это больше всего и изматывало. Ворочаешь ящики и все оглядываешься, а потом кто-нибудь кричит: «Лед!» Ребята хватают багры и падают в дору. Надо успеть встретить лед у входа в бухту. Дора упирается носом в льдину, Сенин дает полный ход, и льдина, покачиваясь и сипя, отваливает.