Изменить стиль страницы

– Вы еще знаете ли, кто я такой? Ведь я вам вовсе не ровня, у меня свои крепостные люди были, и я очень много таких молодцов, как вы, на конюшне для одной своей прихоти сек, а что я всего лишился, так на это была особая Божия воля, и на мне печать гнева есть, а потому меня никто тронуть не смеет.

Те ему не верят и смеются, а он сказывает, как он жил и в каретах ездил, и из публичного сада всех штатских господ вон прогонял, и один раз к губернаторше голый приехал, «а ныне, – говорит, – я за свои своеволия проклят и вся моя натура окаменела, и я ее должен постоянно размачивать, а потому подай мне водки! – я за нее денег платить не имею, но зато со стеклом съем».

Один гость и велел ему подать, чтобы посмотреть, как он будет стекло есть. Он сейчас водку на лоб хватил и как обещал, так честно и начал стеклянную рюмку зубами хрустать и перед всеми ее и съел, и все этому с восторгом дивились и хохотали. А мне его стало жалко, что благородный он человек, а вот за свое усердие к вину даже утробою жертвует. Думаю: надо ему дать хоть кишки от этого стекла прополоснуть, и велел ему на свой счет другую рюмку подать, но стекла есть не понуждал. Сказал: не надо, не ешь. Он это восчувствовал и руку мне подает.

– Верно, – говорит, – ты происхождения из господских людей?

– Да, – говорю, – из господских.

– Сейчас, – говорит, – и видно, что ты не то что эти свиньи. Гран-мерси, – говорит, – тебе за это.

Я говорю:

– Ничего, иди с Богом.

– Нет, – отвечает, – я очень рад с тобою поговорить. Подвинься-ка, я возле тебя сяду.

– Ну, мол, пожалуй, садись.

Он возле меня и сел и начал сказывать, какой он именитой фамилии и важного воспитания, и опять говорит:

– Что это… ты чай пьешь?

– Да, мол, чай. Хочешь, и ты со мною пей.

– Спасибо, – отвечает, – только я чаю пить не могу.

– Отчего?

– А оттого, – говорит, – что у меня голова не чайная, а у меня голова отчаянная: вели мне лучше еще рюмку вина подать!..

И этак он и раз, и два, и три у меня вина выпросил, и стал уже очень мне этим докучать. А еще больше противно мне стало, что он очень мало правды сказывает, а все-то куражится и невесть что о себе соплетет, а то вдруг беднится, плачет, и все о суете.

– Подумай, – говорит, – ты, какой я человек? Я, – говорит, – самим Богом в один год с императором создан и ему ровесник.

– Ну так что же, мол, такое?

– А то, что какое же мое, несмотря на все это, положение? Несмотря на все это, я, – говорит, – нисколько не взыскан и вышел ничтожество, и, как ты сейчас видел, я ото всех презираем.

И с этими словами опять водки потребовал, но на сей раз уже велел целый графин подать, а сам завел мне преогромную историю, как над ним по трактирам купцы насмехаются, и в конце говорит:

– Они, – говорит, – необразованные люди, думают, что это легко такую обязанность несть, чтобы вечно пить и рюмкою закусывать? Это очень трудное, братец, призвание и для многих даже совсем невозможное; но я свою натуру приучил, потому что вижу, что свое надо отбыть, и несу.

– Зачем же, – рассуждаю, – этой привычке так уже очень усердствовать? Ты ее брось.

– Бросить? – отвечает. – Ага, нет, братец, мне этого бросить невозможно.

– Почему же, – говорю, – нельзя?

– А нельзя, – отвечает, – по двум причинам: во-первых, потому что я, не напившись вина, никак в кровать не попаду, а все буду ходить; а во-вторых, самое главное, что мне этого мои христианские чувства не позволяют.

– Что же, мол, это такое? Что ты в кровать не попадешь, это понятно, потому что все пить ищешь; но чтобы христианские чувства тебе не позволяли этапу вредную пакость бросить, этому я верить не хочу.

– Да, вот ты, – отвечает, – не хочешь этому верить… Так и все говорят… А что, как ты полагаешь, если я эту привычку пьянствовать брошу, а кто-нибудь ее поднимет да возьмет: рад ли он этому будет или нет?

– Спаси, мол, Господи! Нет, я думаю, не обрадуется.

– Ага! – говорит. – Вот то-то и есть, а если же это так надо, чтобы я страдал, так вы уважайте же меня по крайней мере за это, и вели мне еще графин водки подать!

Я постучал еще графинчик и сижу, и слушаю, потому что мне это стало казаться занятно, а он продолжает таковые слова:

– Оно, – говорит, – это так и надлежит, чтобы это мучение на мне кончилось, чем еще другому достанется, потому что я, – говорит, – хорошего рода и настоящее воспитание получил, так что даже я еще самым маленьким по-французски Богу молился, но я был немилостивый и людей мучил, в карты своих крепостных проигрывал; матерей с детьми разлучал; жену за себя богатую взял и со света ее сжил и, наконец, будучи во всем сам виноват, еще на Бога возроптал: зачем у меня такой характер? Он меня и наказал: дал мне другой характер, что нет во мне ни малейшей гордости, хоть в глаза наплюй, по щекам отдуй, только бы пьяным быть, про себя забыть.

– И что же, – спрашиваю, – теперь ты уже на этот характер не ропщешь?

– Не ропщу, – отвечает, – потому что оно хотя хуже, но зато лучше.

– Как это, мол, так; я что-то не понимаю, как это – хуже, но лучше?

– А так, – отвечает, – что теперь я только одно знаю, что себя гублю, а зато уже других губить не могу, ибо от меня все отвращаются. Я, – говорит, – теперь все равно что Иов на гноище*, и в этом, – говорит, – все мое счастье и спасение, – и сам опять водку допил, и еще графин спрашивает, и молвит:

– А ты знаешь ли, любезный друг, ты никогда никем не пренебрегай, потому что никто не может знать, за что кто какой страстью мучим и страдает. Мы, одержимые, страждем, а другим зато легче. И сам ты, если какую скорбь от какой-нибудь страсти имеешь, самовольно ее не бросай, чтобы другой человек не поднял ее и не мучился; а ищи такого человека, который бы добровольно с тебя эту слабость взял.

– Ну где же, – говорю, – возможно такого человека найти?! Никто на это не согласится.

– Отчего так? – отвечает. – Да тебе даже нечего далеко ходить: такой человек перед тобою, я сам и есть такой человек.

Я говорю:

– Ты шутишь?

Но он вдруг вскакивает и говорит:

– Нет, не шучу, а если не веришь, так испытай.

– Ну как, – говорю, – я могу это испытывать?

– А очень просто. Ты желаешь знать, каково мое дарование? У меня ведь, брат, большое дарование! Я вот, видишь, я сейчас пьян… Так или нет: пьян я?

Я посмотрел на него и вижу, что он совсем сизый и весь осоловевши и на ногах покачивается, и говорю:

– Да разумеется, что ты пьян.

А он отвечает:

– Ну, теперь отвернись на минуту на образ и прочитай в уме «Отче наш».

Я отвернулся и, действительно, только «Отче наш», глядя на образ, в уме прочитал, а этот пьяный баринок уже опять мне командует:

– А ну-ка, погляди теперь на меня: пьян я теперь или нет?

Обернулся я и вижу, что он, точно ни в одном глазу у него ничего не было, и стоит, улыбается.

Я говорю:

– Что же это значит? Какой это секрет?

А он отвечает:

– Это, – говорит, – не секрет, а это называется магнетизм.

– Не понимаю, мол, что это такое?

– Такая воля, – говорит, – особенная в человеке помещается, и ее нельзя ни пропить, ни проспать, потому что она дарована. Я, – говорит, – это тебе показал для того, чтобы ты понимал, что я, если захочу, сейчас могу остановиться и никогда не стану пить, но я этого не хочу, чтобы другой кто-нибудь за меня не запил, а я, поправившись, чтобы про Бога не позабыл. Но с другого человека со всякого я готов и могу запойную страсть в одну минуту свести.

– Так сведи, – говорю, – сделай милость, с меня!

– А ты, – говорит, – разве пьешь?

– Пью, – говорю, – и временем даже очень усердно пью.

– Ну так не робей же, – говорит, – это все дело моих рук, и я тебя за твое угощение отблагодарю, все с тебя сниму.

– Ах, сделай милость, прошу, сними!

– Изволь, – говорит, – любезный, изволь; я тебе это за твое угощение сделаю: сниму и на себя возьму, – и с этим крикнул опять вина и две рюмки.