Она попрощалась и вышла на улицу. Уже почти стемнело. Ветер слабо шелестел сухими листьями, в синеватом свете уличных фонарей все прохожие казались на одно лицо. Какая-то кошка перебежала через дорогу. У Лидии Аркадьевны тоже был кот, большой, полосатый, да вот пропал полгода назад. Нового кота заводить она боялась. Ведь в случае скоропостижной ее смерти кот останется круглым сиротой. Подумать страшно, что станет с несчастным животным...

Вот и подъезд, знакомая лестница. Лидия Аркадьевна отперла дверь, вошла в комнату и, не раздеваясь, опустилась на стул. Ломило спину, трудно было дышать, а ноги как будто свинцом налились. Ей вдруг захотелось растянуться на полу и уснуть, непременно уснуть хотя бы на часок. Но она знала — это пройдет, надо только посидеть спокойно, глубоко вдыхая и выдыхая. Так и доктора советуют. Ну вот, уже и полегчало... Она согрела чайник, напилась чаю с вареньем, потом переоделась в теплый фланелевый халат, и уселась писать письмо. Писать письма она любила. Правда, писать-то особенно было, в общем то, некому. Единственная адресатка — старая учительница, с которой она когда-то случайно познакомилась в музее. Разговорились, Лидия Аркадьевна показала приезжей гостье все достопримечательности музея, объяснила содержание картин, потом пригласила к себе... Уже много лет длилась их дружеская переписка. Впрочем, последние полтора года писем от Надежды Ивановны почему-то не было, но она по-прежнему посылала ей в Кашин письмо за письмом. Бывает ведь с человеком всякое. Может быть, Надежде Ивановне сейчас некогда писать... Да мало ли что...

Лидия Аркадьевна подвинула поближе настольную лампу. Пошарила в сумочке, отыскивая авторучку. Не найдя, высыпала содержимое на стол. И сразу увидела среди разной мелочи — ключ, тот самый ключ от красного уголка... Оторопело уставилась она на ключ. «Ах ты, господи! Вот он, оказывается, где. А я-то... Вот ведь недаром говорится: не обвиняй других, сам грешен...»

Она положила перед собой чистый тетрадочный лист. «Мой милый друг, Надежда Ивановна! — вывела крупным, школьным почерком. — Все никак не дождусь вашего письма. Время дорого, конечно, и особенно наше, старушечье, короткое время, но все-таки нехорошо, дружок, что совсем забыли меня, одинокую старуху. Уж простите меня, пожалуйста, за такие слова. В своем письме вы спрашиваете, как я живу. Живу я хорошо. Только устаю очень. Работы много. Общественный труд поглотил меня всю, с головой, но вы даже и представить не можете, дорогая Наденька, как тяжел общественный труд... Но раз надо, значит, надо, и я стараюсь по мере сил моих»...

Тут Лидия Аркадьевна отложила перо и стала вспоминать, о чем же писала подруга в своем последнем письме. Ах да. О галошах.

«Конечно, милая Наденька, пенсия наша маленькая, и удел наш очень скромен. Но все-таки я не советую огорчаться. Всегда можно найти разумный выход. Вот вы пишете насчет обуви... Я заходила в магазин и, представьте себе, была приятно удивлена. Оказывается, существует целый отдел уцененной обуви, и теплые галоши, представьте себе, стоят всего-навсего сорок копеек!»

Она вдруг остановилась. Письмо-то писано Надеждой Ивановной полтора года тому назад. Галоши, конечно же, давно куплены, да, может быть, Наденька и забыла давно про те галоши. Зачем же о них вспоминать? Она перевернула страницу.

«Если бы вы знали, милая Наденька, как мне хочется увидеть вас, побеседовать с вами. Иной раз проснешься ночью, а вокруг — пустота. И никого-то нет, только трубы пищат водопроводные. И так иногда завывают, что даже неприятно делается. Страшно. Страшно, милая Надежда Ивановна. Посмотришь на часы — господи, еще и трех-то нет. Сколько же еще терпеть, до утра-то. Лежишь, как в гробу...»

Она приостановилась, задумалась. Начало клонить в сон. А и в самом деле, не лечь ли? Двенадцатый час, самое время...

Перед тем как лечь, вышла на лестничную площадку, чтобы вынуть газету из ящика. Так делала она каждый вечер. И каждый раз старательно осматривала ящик — нет ли там письма. Даже газету встряхивала, может, письмо застряло в сложенной газете?

Она даже вскрикнула: письмо было. И какое толстое, какое увесистое! Так и есть: из Кашина!

Лидия Аркадьевна поспешила в комнату. Ножницами аккуратно подрезала большой серый конверт. Из конверта вдруг выпали два других, поменьше... Что такое? Это ее письма. Ее письма вернулись обратно! И еще одна маленькая бумажка, на которой, напечатано всего два слова: «Адресат выбыл».

Лидия Аркадьевна заперла на ночь дверь покрепче. Впереди была еще одна бессонная ночь.

Фитк замолчал и усмехнулся. Его прическа снова изменилась – теперь это были длинные волнистые волосы, и никаких мелких косичек. Его бокал был пуст. Я допила свой шоколадный ликер. Мне было до смерти жаль старушку, аж слезы наворачивались на глаза.

- Ну чо, не устала еще от всех этих историй? – сказал Фитк и тряхнул волосами. – Погуляем среди могилок, или выпьем еще, посидим, как ты?

Я решила пройтись. А потом мы снова забрели в оградку, на сей раз с безымянным крестом. Меня заинтересовало это инкогнито. Мы, как всегда, удобно расположились, и Фитк сказал, что тут молодая девица лежит, и принялся рассказывать и показывать очередную жизнь, безнадежно ушедшую в небытие. Он начал так:

- Все было обыкновенно, слишком даже обыкновенно, и оттого казалось нереальным. Как во сне, когда снится собственная комната с зеркалом у окна, с брошенным небрежно на стул халатом, обычная обстановка, но все-таки, — может, как раз из-за этой обыденности — отлично сознаешь, что это не на самом деле, а всего лишь сон, и мысленно твердишь: «Как бы не проспать на работу... Встать в полседьмого».

За обыкновенным пыльным окном вагона мелькали однообразные столбы, темная линия леса временами обрывалась, и на какой-то миг возникали бревенчатые дома и огороды, и привязанная к изгороди тощая коза, и старуха с ведрами... Тысячу раз представляла она себе — именно так — эту свою поездку...

А потом стемнело, и в вагоне зажегся свет. Она отвернулась от окна и стала разглядывать пассажиров. И снова ей показалось, что все они — молодежь, и пожилые — как-то однотипны, со стершимися, словно вылинявшими лицами. Каждый раз, когда она смотрела на них, ее поражало однообразие этих лиц, словно на всех застыло одно и то же выражение, и она презрительно думала о них: «Из породы служащих, конторские крысы...»

Потом вспоминалась контора, ее место у окна между Тамарой Алексеевной и Татьяной Сергеевной (одна — толстая, другая — сухонькая и маленькая, обе с неопределенными, одинаковыми, пудреными лицами, в трикотажных кофтах), вспоминались однообразные, так приевшиеся за пять лет работы, разговоры по утрам: о юбках, комбинациях, компактной пудре, о том, сколько у такого-то киноартиста детей и с кем он теперь живет, об известной актрисе и ее красивом сыне, а потом и о собственных детях...

Кто-то вышел в тамбур, с силой толкнул дверь — она тихо отъехала, и в дверном стекле отразился весь вагон. Вагон в стекле наклонился влево и тоже беззвучно отъехал в сторону...

Уже давно она копила деньги. Хотела купить модное зимнее пальто. Откладывала по десятке с каждой зарплаты. А потом раздумала покупать пальто. Почувствовала, деньги ей понадобятся на что-то более важное. На что — еще не знала. За пять лет работы на книжке у нее образовалась кругленькая сумма — шестьсот рублей.

Однажды ей сказали на работе:

— Почему ты не вливаешься в наш коллектив?

— Я вливаюсь, — ответила она.

— Так вливайся быстрее...

Но она все равно оставалась вроде бы посторонним наблюдателем. Как всегда. Как везде...

После работы она покупала в ларьке пакетик сухого супа и пельмени, а потом, дома, пока варился обед — обедала она вечером — ставила на проигрыватель пластинку с «Арабесками» Шумана. Но музыку не слышала — ей казалось, что идет она босиком по душистому, теплому, сиреневому вереску куда-то вдаль, в ослепительные волны солнца, а солнце заливается в уши, в рот, дышится удивительно легко, и вот сама она становится прозрачной и невесомой, как тень от облака, она летит над душистой вересковой долиной в эти полыхающие волны солнца.