Любопытство, стремление понять, как устроен мир, удовольствие от искусства должны, по идее, быть свойственны всем. Но будь это так, при нынешней организации труда жизнь остановилась бы, потому что все это отнимает время и вдобавок развивает критическое мышление. Люди просто бросили бы работать. Поэтому все любят разное, одних интересует одно, других другое, иначе общество не могло бы существовать, да и не было бы никакого общества вовсе. Те, кого интересует слишком многое — даже то, что, в принципе, их не интересует, а они пытаются понять почему, — расплачиваются за это одиночеством. Чтобы избежать полного остракизма, надо, чтобы ваш ум мог выполнять некую полезную функцию, имел бы, например, научный или общественный уклон или какой-нибудь узкопрофессиональный, в общем, мог бы хоть на что-то сгодиться. Мой ум, если считать, что он у меня есть, не годится ни на что, в том смысле, что его нельзя использовать в университете, на производстве, в редакции газеты или адвокатском бюро.

Надо мной тяготеет проклятие ума: я беден, холост, морально подавлен. Долгие месяцы я размышлял над своим дефектом, который я бы назвал дефектом многодумия, и установил бесспорную связь между моими несчастьями и недержанием мысли. Рассуждения, попытки понять, разобраться никогда не приносили мне ничего хорошего, но всегда лишь оборачивались против меня. Думать — занятие неестественное, оно причиняет боль, ранит, царапает, как будто дает жесткую осязаемую структуру растворенному в воздухе битому стеклу и колючей проволоке. Я не в силах остановить работу своего мозга, затормозить ее. Я словно допотопный паровоз, обреченный вечно нестись по рельсам, ибо его неиссякаемое горючее, его уголь, — это наш мир. Все, что я вижу, слышу, ощущаю, автоматически подается в топку моего разума, заставляя его работать на полную мощность. Стремление все осмыслить равносильно общественному самоубийству, ты уже не можешь, как вольная птица, наслаждаться жизнью, не чувствуя себя одновременно стервятником, раздирающим на части предмет изучения. Мы почти всегда убиваем то, что изучаем, потому что в жизни, как в медицине, подлинное знание невозможно без вскрытия — надо увидеть своими глазами вены и артерии, строение скелета, нервную систему, понять внутреннюю работу организма. И вот наступает страшная ночь, когда ученик лекаря оказывается в сыром мрачном склепе со скальпелем в руке: весь забрызганный кровью, борясь с тошнотой, он стоит перед растерзанным трупом. Можно, конечно, потом поиграть в профессора Франкенштейна и попытаться залатать тело, чтобы снова получилось живое существо, но тут, как известно, есть риск создать смертоносного монстра. Я слишком много времени провел в анатомическом театре и уже чувствую, как зреет во мне цинизм, появляется желчность, накапливается убийственная тоска; человек очень быстро приобретает способность к страданию. Невозможно жить, непрерывно все 9смысляя, все пропуская через сознание. Достаточно взглянуть на мир природы: долгий безмятежный век дается вовсе не тем, кто обладает развитым мозгом. Черепахи живут несколько столетий, вода бессмертна, Милтон Фридмен [9] жив до сих пор. В природе сознание — исключение, можно даже утверждать, что оно есть нечто случайное, этакая акциденция, ибо не гарантирует своему носителю ни силового превосходства, ни высокой продолжительности жизни. С точки зрения эволюции оно не является обязательным условием наилучшей адаптации. Настоящими хозяевами нашей планеты — по древности происхождения, по численности, по занимаемым площадям — являются насекомые. Внутренняя организация жизни в муравейнике, к примеру, куда эффективнее, чем в нашем обществе, однако ни один муравей не заведует кафедрой в Сорбонне.

Каждый любит поговорить о 'женщинах', 'мужчинах', 'полицейских', 'убийцах'. Мы делаем обобщения, руководствуясь собственным опытом и бессознательными предпочтениями, в соответствии с нашим субъективным взглядом на мир и весьма слабыми возможностями нейронов. Способность человека формировать понятия позволяет ему бы— v стро думать, выносить суждения и позиционировать себя в мире. Эти понятия не имеют самостоятельной ценности, являясь лишь сигнальными флажками, которыми размахивает каждый из нас. И каждый отстаивает превосходство своего пола или профессии, закономерность собственных преимуществ и просто везения.

Общие понятия подкупают своей простотой, ими легко оперировать, они доступны и потому очень удобны в споре. Если перевести это на язык математики, то дискуссии с использованием такого рода понятий аналогичны простым арифметическим действиям, вроде сложения и вычитания, которые, в силу своей очевидности, не вызывают вопросов. Тогда как серьезный анализ похож скорее на операции с интегралами, на решение неравенств с несколькими неизвестными, на действия с комплексными числами.

Человек умный всегда чувствует во время спора, что он упрощает, ему постоянно хочется сделать уточнения, поставить к некоторым словам звездочки и дать сноску или написать в конце комментарий, чтобы выразить свою мысль во всей сложности. Но в случайной беседе посреди улицы, в застольном разговоре или на газетных страницах сделать это невозможно: тут и речи не может быть о честной и строгой аргументации, об объективности, беспристрастности. Честность и точность — помехи для риторики, они не годятся для дебатов. Некоторые блестящие умы, видя неизбежную тщету всякого рода дискуссий, избрали для себя путь шутки и легкого юмора, прибегая к парадоксам, дабы передать сложность явлений. Почему бы и нет? В конце концов, это способ выжить.

Люди склонны все упрощать (тут им помогает язык и структура мышления), благодаря чему мы имеем достоверные знания о мире, а иметь достоверные знания сладостно, это сладостнее радостей секса, богатства и власти вместе взятых. Между тем цена достоверных знаний — отречение от подлинной работы мысли, и человек охотно ее платит, тем более что эти издержки неощутимы для банка его сознания. Посему я, право же, предпочитаю тех, кто не рядится в тогу разума и открыто провозглашает основой своих убеждений миф. Например, людей набожных, признающих при этом, что их мировоззрение зиждется просто на вере, а не на единственно правильной научной теории.

Есть такая китайская поговорка, суть которой сводится примерно к тому, что рыба не может знать, когда она писает. Это вполне применимо к интеллектуалам, считающим себя умными потому, что они занимаются умственным трудом. Каменщик работает руками, но у него тоже есть разум, который говорит ему: 'Э, стена-то вышла кривая, к тому же ты положил мало цемента'. Происходит постоянное взаимодействие между его головой и руками. Интеллектуал работает только головой, которая ни с чем не взаимодействует, руки не говорят ему: 'Эй, чувак, опомнись! Земля-то круглая!' У интеллектуала не происходит такого внутреннего диалога, поэтому он воображает, будто способен судить обо всем на свете. Он как пианист, который, исходя из того, что виртуозно владеет руками, решил бы, что может с равным успехом быть и боксером, и нейрохирургом, и художником, и карточным шулером.

У интеллектуалов нет монополии на ум. Обычно, когда кто-то говорит: «Не хочу заниматься демагогией, но…», он как раз демагогией и занимается. Вот и я не знаю, как сформулировать то, что намерен сказать, чтобы это не прозвучало снисходительно по отношению к людям из народа. Конечно, я ломлюсь в открытую дверь, но я убежден, что ум присущ всем представителям общества, без социальных разграничений: процент умных людей одинаков среди учителей истории и бретонских рыбаков, среди писателей и машинисток… Мне это хорошо известно, потому что я много общался с высоколобыми, с разными мыслителями и профессорами, короче, с интеллектуалами, глупыми как пробки, и с обычными людьми, весьма умными, хотя у них нет об этом справки с печатью. Вот единственное, что я могу сказать. Это, разумеется, спорно, поскольку получить научно подтвержденные данные тут невозможно. Ум и честность мысли не зависят от дипломов; тестов IQ на здравый смысл не существует. Я часто вспоминаю слова Майкла Херра, сценариста «Цельнометаллической оболочки», приведенные в великолепной книжке Мишеля Симана [10] о Кубрике: «Глупость — это не нехватка ума, а нехватка смелости».

вернуться

9

Милтон Фридмен (р. 1912) — американский экономист, лауреат Нобелевской премии 1976 г., теоретик Чикагской школы, выступающей, в частности, за невмешательство государства в экономику; циклические колебания производства и безработица рассматриваются ею как естественные проявления саморегулирования рынка.

вернуться

10

французский журналист и кинокритик