Очевидно, пожалуй, одно: чтение великих авторов, усилия мысли, изучение трудов гениальных ученых не обязательно делают человека умным, но риск чрезвычайно велик. Разумеется, есть люди, читавшие Платона и Фрейда, умеющие порассуждать о кварках и отличить сокола от пустельги, но при этом они замечательно сохранились, оставшись полными кретинами. И тем не менее, часто получая подпитку извне, регулярно погружаясь в благоприятную среду, ум приобретает силы для развития в точности так же, как любая болезнь. Ибо ум есть болезнь».

Антуан дочитал до конца. Он захлопнул тетрадь и оглядел друзей, словно ученый, который только что представил потрясенным коллегам разгадку величайшей тайны науки.

* * *

Ганджа разразился хохотом и не мог остановиться весь вечер; человек, сидевший за соседним столиком, протянул ему пачку сигарет: видимо, блеющие звуки, которые издавал Ганджа, означали на исландском языке что-то вроде: «Не найдется ли у вас закурить?» И каждый раз, когда на него снова нападал смех, любезный исландец угощал его сигаретой. Родольф обратил внимание докладчика на то, что ему не потребуется чрезмерных усилий, чтобы стать идиотом. Шарлотта сочувственно взяла Антуана за руку. Ас был просто ошарашен и смотрел на него вытаращив глаза.

Ища у друзей понимания, Антуан стал оправдываться, объяснять, что он не в силах заставить себя не думать и не пытаться все понять, поэтому чувствует себя очень несчастным. Если бы хоть эти штудии дарили ему радость золотоискателя… Но золото, которое он находил, цветом и тяжестью смахивало на свинец. Мозг не давал ему ни минуты передышки, мешал уснуть бесконечными вопросами, будил среди ночи сомнениями или горькими мыслями. Он поведал друзьям, что ему уже давно ничего не снится, даже кошмары, настолько он и во сне поглощен индукцией и дедукцией. От непрерывной работы голова пухла, и Антуану жилось совсем худо. Вот ему и захотелось на время стать безголовым, легкомысленным и, главное, восхитительно невежественным во всем, что касается истин, причин и подлинной сути… Он изнемог от постоянного невольного наблюдения за себе подобными, из-за чего у него со страшной силой развивается цинизм. Ему хочется жить, не постигать законы жизни, а просто жить.

Он напомнил о своем неудачном дебюте в качестве алкоголика и в порыве откровенности рассказал о провалившемся проекте самоубийства. Отныне глупость была его последним шансом. Он пока не знал, как станет действовать, но намеревался собрать волю в кулак и твердо идти к цели. Понизить градус своего интеллектуального хмеля, избавиться от максимализма и от нелепого предрассудка, будто надо во всем докапываться до истины. Антуан не собирался стать полным кретином, он лишь хотел слега разбавить свой разум, развести его здоровой примесью жизни, расслабиться и прекратить анализировать и разбирать по косточкам все подряд. Его ум всегда был быстрым зорким орлом, с цепкими когтями и острым клювом. Пусть научится теперь быть журавлем, величественно парить, отдаваться воле ветров, ценить жар солнца и красоту земли.

Антуан затеял такую мутацию небескорыстно: им давно владело желание найти для себя некую форму общественной жизни, но натура не позволяла. Он знал, сколь мала доля подлинно свободной воли в людских воззрениях, и всегда силился постичь, что движет каждым человеком. Его беда отчасти заключалась в том, что он жил под гнетом трагического постулата, сформулированного Жаном Ренуаром: «Несчастье этого мира в том, что все по-своему правы». Словно священному закону, следовал Антуан правилу Спинозы: не осмеивать человеческих поступков, не огорчаться ими, но не клясть их, а понимать, — и старался не осуждать даже тех, кто открыто стремился подмять его или превратить в козла отпущения. Антуан принадлежал к категории людей, готовых сделать зубной протез акуле да еще попытаться его вставить. Однако если он и расположен был к пониманию, то отнюдь не с позиций христианского всепрощения. Под глянцем свободы и псевдовозможности произвольного выбора он ясно видел, быть может даже в несколько гипертрофированном варианте, пресловутую необходимость, описанную Спинозой, и работу неумолимой машины, питающейся человеческими душами. В то же время, желая быть объективным и по отношению к себе, он пришел к выводу, что, силясь все понять и постичь, разучился жить, разучился любить, и его интеллектуальный экстремизм можно, в принципе, расценить как боязнь окунуться в жизнь и занять в ней свое место.

— Однако, — добавил он, — истина подобна двуликому Янусу. Как и луна, она имеет две стороны, и я до сих пор жил на темной. Хочу теперь погулять по ее светлой стороне. Не умничать, погрузиться в повседневный быт, верить в политику, стильно одеваться, следить за спортивными событиями, мечтать о последней модели автомобиля, смотреть новости по телевизору, не бояться ненавидеть или презирать какие-то вещи… До сих пор я лишал себя этого, интересуясь всем и не любя ничего. Я не говорю, что это было плохо или хорошо, но хочу причаститься, да-да, причаститься тому единому великому духу, что именуется общественным мнением. Я хочу быть со всеми, не понимать их, а быть как они, среди них, делить с ними их жизнь…

— Ты намекаешь, — медленно произнес Ганджа, жуя какие-то целебные семена, — ты намекаешь, что прокололся, став таким умным, что это мимо кассы, а немножко поглупеть будет как раз очень умно…

— Нам всем, — сказала Шарлотта, — ты нравишься такой, как есть, ты, конечно, немножко сложный, но… но ты просто супер! Будь я натуралкой…

— А я, — ответил Антуан, — если б поменял пол, немедленно попросил бы твоей руки. Слушайте, некоторая асоциальность мне как казалась, так и кажется совершенно нормальной вещью, иметь проблемы с обществом — это даже хорошо. Я вовсе не хочу полностью интегрироваться, но не хочу и быть отщепенцем.

— Надо тебе найти какой-то баланс, — изрек Ганджа.

— Да, — подхватила Шарлотта, — или дисбаланс, но сбалансированный.

Официант принес им миски с густым зеленоватым супом и стаканы с мутноватой жидкостью, на поверхности которой плавали ягоды. Пятеро друзей настороженно склонились над едой. Официант исторг из гортани лавину согласных, означавшую, видимо, «Приятного аппетита!» Ас продекламировал хайку, где спрашивал Антуана, нет ли опасности, что он совсем одуреет и станет в один прекрасный день телеведущим. Антуан ответил, что это приключение, а великие приключения всегда опасны: Магеллан, Кук, Джордано Бруно тому примеры. До сих пор он прятался в убежище, которое было своего рода «глазом циклона» — как известно, это самое спокойное место, когда вокруг бушует буря. Но теперь он решил покинуть свое проклятое логово, прорваться через завесу разрушительных вихрей и выбраться в большую жизнь.

Напуганные друзья бросились его подбадривать и утешать, заставили пообещать, что он не станет делать глупостей, и уговорили посоветоваться с его давним другом и врачом Эдгаром.

Приемная доктора Эдгара Вапорского располагалась на четвертом этаже красивого дома в XX округе Парижа, на улице Пиренеев, совсем рядом с площадью Гамбетта. Антуан ходил к нему с двух лет и никогда ни у кого больше не лечился.

Вообще-то, Эдгар был педиатром, но никто не знал Антуана лучше, чем он. Двадцатитрехлетнее знакомство сближает: они звали друг друга по имени и периодически ходили вместе в кино — оба обожали «Ле Бради», старый кинотеатр на Страсбургском бульваре.

После того как Антуану исполнилось двадцать, ему стало неловко сидеть без ребенка в приемной у педиатра. Родители украдкой косились на него, выглядывая из-за развернутых газет, карапузы таращились открыто. Он подсаживался поближе к матерям-одиночкам, но тщетно: его мгновенно разоблачали. Поэтому теперь, отправляясь к Эдгару, он брал напрокат сына соседки или любого ребенка, который слонялся без дела. На сей раз он приволок с собой Корали, дочку консьержа из его дома, которая вовсе не горела желанием служить ему отмазкой.

Эдгар в хирургической маске выглянул в приемную и пригласил Антуана с Корали войти. Кабинет выглядел внутри как все врачебные кабинеты: по бежевым стенам были развешаны дипломы, на полках стояли толстенные книги в роскошных переплетах из бычьей кожи — надо думать, эти быки при жизни паслись на золотых лугах. Все здесь подчеркивало компетентность владельца, как будто мало медной таблички на двери; цветовая гамма, мебель, весь антураж дышали солидностью. Входящего мгновенно подавляла торжественность атмосферы, он невольно проникался почтением, осознавая, что вступает в царство всесильной медицины и ему ничего не остается, как склониться перед ее властью. Поход к врачу сплошь и рядом означает капитуляцию и отказ от суверенитета личности: человек больше себе не хозяин, он вручает свое тело со всеми его неполадками могущественным волшебникам, сведущим в науке врачевания. Сходство между традиционным набором предметов в медицинском кабинете и таинственными атрибутами в шатре ясновидящей или африканского колдуна поразительно. При определенном язвительно-скептическом настрое ничего не стоит доказать полную аналогию этих двух типов сценографии, да взять хотя бы запах лекарств в одном случае и ароматических трав в другом — они играют равнозначную роль и оказывают совершенно одинаковое воздействие на психику пациента. Но кабинет Эдгара не вполне укладывался в стандартные рамки, здесь висели детские рисунки и просто листки со всякими каракулями, на полу и на столе валялись игрушки и разноцветный пластилин. Красный Пауэр рейнджер, стоявший на пачке рецептов, нарушал своим присутствием символику врачебного могущества и сводил наваждение на нет.