— Хотя бы мы и не сразу сумели найти общий язык, — сказал он, подумав, — можете, панна Зоня, поверить, что я прихожу к вам с большой, искренней симпатией, а доброе сердце отталкивать не годится.

Глаза ее блеснули.

— И что же? Проповедником хотите быть? Переубедить меня? Направить на путь истинный? Прошу вас, пан Дорогуб, не воображайте, будто мне вскружили голову безосновательные фантазии. Я прекрасно знаю, куда иду, с чем и зачем. И ваша, простите, ханжеская мораль не собьет меня с выбранного мною пути.

Скажу откровенно, если бы я исповедалась вам в моих убежденьях, вы отшатнулись бы от меня, как от зачумленной. Так вот, к вашему сведению: в костел я не хожу, господу богу это не нужно, да и у меня своя вера, которую я строю на разумных основаниях, мои понятия о жизни слишком смелы и независимы, чтобы пан Эварист Дорогуб, верный сын костела, шляхтич до мозга костей, послушный школьник, который глотает науку по капельке, потому что боится отравы, чтобы такой человек мог питать хоть сколько-нибудь симпатии к такой язычнице, как я…

Все это она отчеканила очень живо, глядя на Эвариста, который слушал ее, не выказывая чрезмерного удивления; по тому, что говорили о Зоне и ее кружке, можно было ожидать чего угодно…

Прежде чем он успел ответить, Зоня встала, оттолкнула стул, обеими руками поправила свои пышные короткие волосы и начала прохаживаться по комнате, искоса поглядывая на гостя, словно хотела сказать: «Ну, уходи же».

Эварист продолжал сидеть.

— Вы клевещете на себя, панна Зофья, — сказал он спокойно, — я не верю, что вы зашли так далеко, но думаю, что если бы по опрометчивости и дошли до таких крайностей, то отступили бы от них с грустью и разочарованием.

— О, никогда, никогда! — горячо воскликнула Зоня. — Я сожгла все мосты! От положения, которого я добилась, не отказываются.

— За будущее никто ручаться не может, — возразил Эварист.

— А я ручаюсь, потому что, если бы я разочаровалась и была вынуждена отречься от своих убеждений, я бы не захотела жить и умерла!

— Как это так?

— Как? Нет ничего проще! Достаточно чуть-чуть стрихнина…

— Но это недопустимо! — возмутился Эварист.

— Почему же? Разве я, которую не спрашивали, хочу ли я появиться на свет, не имею права сбросить с себя это бремя, когда захочу?

— А бог? — крикнул Эварист.

— У вас о вашем боге антропоморфические представления, — презрительно отпарировала Зоня, повернувшись к нему и пожимая плечами. — Вы сами видите, — добавила она, — наши убеждения так различны, что нам не понять ДРУГ друга. Но время дорого, а вы меня прервали на очень интересном разделе физиологии…

— Да, верно, и я не вправе требовать от вас жертв даже во имя моего самого горячего желания быть вам полезным.

Зоня на минуту прервала свое хождение по комнате, она была раздражена.

— Мадзя каждый день небось читает молитвы? Постится по средам и пятницам, отстаивает молебны… Я не запрещаю ей наслаждаться этим, почему же вы хотите, — а я чувствую, что хотите, — заковать меня в оковы? На это никто не имеет права!

— Никто никаких прав и не предъявляет, — возразил Эварист, — я говорю только о любви.

— Ох уж эта ваша любовь! — бросила Зоня. — Как она хороша на словах и как страшна на деле. Из-за этой любви сжигали на кострах, подвергали пыткам.

Когда Зоня так горячилась, Эварист остывал, потому что сердце его сжималось от жалости.

— Панна Зофья, — сказал он, — вы додумались до вещей, которые мне и не снились. Я не собираюсь, как вы говорите, переубеждать вас, но и по долгу крови и, не знаю уж как назвать мои побуждения, чувствую необходимость познакомиться с вами ближе. Я, так сказать, должен быть вашим опекуном.

— О, пожалуйста, пожалуйста, только избавьте меня от опеки, меня опекают моя голова и мое сердце, и ничего другого не нужно.

— И вы знать не хотите ни родных, ни друзей?

— Родных? Я этого не понимаю, — ответила Зоня. — Родственные связи условны, природа их не знает… или постольку, поскольку они необходимы для сохранения рода. Что касается друзей, то вы ошибаетесь, я нуждаюсь в друзьях, и они у меня есть, но первое условие дружбы — единство взглядов и принципов, а этого между нами нет и быть не может, разве что я обращу вас в свою веру, — добавила она с издевкой.

Эварист молча опустил голову.

Видя, что так легко она от него не отделается, Зоня схватила со стола письмо Мадзи, разорвала конверт, достала листочки, которые посыпались у нее из рук, и воскликнула, собирая их:

— Ох, сколько она написала! Сразу за все годы! Видно, делать ей нечего.

У Эвариста, которого весь этот разговор сбивал с толку и болезненно ранил, было такое страдальческое лицо, что Зоня, несмотря на все свое нерасположение, почувствовала нечто вроде жалости к бедняге. Она сознавала себя победительницей, поэтому могла быть милосердной. Она смотрела на него, и в ее взгляде мелькало что-то похожее на сочувствие.

— Да, — проговорила она, слегка вздохнув и более мягким тоном, — взаимопонимание между нами невозможно, мы слишком далеки друг от друга. Я очень хорошо представляю себе ваш дом и дух, который господствует в нем. Для вас я бунтовщица, а вы для меня — несчастные слепцы.

Эварист дал ей возможность высказаться.

— Вы говорите, что знаете наш дом и дух, который в нем господствует, — отозвался он наконец. — Что ж, это давний дух христианства, я сказал бы — христианства по-старопольски, который следует не только слову и букве Евангелия, но извлекает из каждого слова искру любви, к чему и сводится учение Христа. Да, мы христиане, а вы называете себя язычницей. Но не стали же вы ею сами по себе, кто-то вас надоумил?

Зоня с усмешкой поправила его.

— Вы хотите сказать: кто-то вас погубил? Кто-то вам привязал этот камень на шею? Не так ли?

Эварист пожал плечами.

— О, это долгая история, — заговорила она вновь и достала из кармашка на поясе часики. — Если вам интересно, вы можете увидеть наставника, которому я обязана своим обращением. Через четверть часа у Гели подадут чай, много народу соберется и обязательно придет Евлашевский.

Эварист, который на улицах уже видывал издали названного ею человека и кое-что слышал о нем, обрадовался приглашению и принял его с поклоном. Ему хотелось увидеть этого оригинала вблизи и познакомиться с ним.

В те годы Евлашевского часто встречали на улицах Киева, его наружность и костюм привлекали внимание, чего он, кажется, и добивался, хотя вид у него был подчеркнуто скромный.

Это был мужчина лет сорока с лишним, если не пятидесяти, рослый, прямой, крепкий, с некрасивым лицом, уже седеющий и державшийся крайне чопорно и важно.

Говорил он всегда, словно вещал с амвона, а его длинное с довольно правильными, хотя и неприятными чертами лицо обретало тогда вдохновенное апостольское выражение. Он изрекал свои афоризмы, не понимая и не принимая никаких возражений и споров. Наставник сказал, стало быть, кончено, все вопросы разрешены.

Одевался Евлашевский довольно причудливо, носил небольшую бородку и усы, длинные стриженные под горшок волосы, затейливую, огромных размеров булавку в воротнике рубашки, высокие черные сапоги и что-то вроде кафтана, в целом напоминая малороссийского зажиточного селянина. Зимой и летом он ходил в бараньей шапке.

Евлашевский пользовался непререкаемым авторитетом У молодежи, которая охотно собиралась у него по вечерам и выносила оттуда удивительнейшие идеи, не всегда логически связанные между собой, но блистательные, словно бы оригинальные, словно бы новые, которые давали возможность делать самые различные выводы.

Тех, кто не принимал его доктрин, Евлашевский попросту ругал, причем в мужском обществе такими словами, какими пользуются разве что мужики во время ссор на постоялых дворах.

Говоря, апостол поднимал руку, а указательный палец, как пистолет, упирал в грудь слушателя.

Чем жил и чем в действительности занимался этот полулитератор, полуюрист, а в первую очередь философ-эклектик, который, кажется, никогда ничему не учился и был гениальным самоучкой, этого никто по-настоящему не знал.