Комнацкий не отвечал, лишь внимательно приглядывался к прекрасной Зоне. Перед ним было новое для него существо, облагороженное, даже как бы укрощенное, хотя и теперь еще слишком дерзкое для женщины.

Хмурое лицо Эвариста подсказало Зоне, что здесь не обошлось без исповеди. С недовольной гримасой она подошла к нему и слегка хлопнула его рукой по лбу.

— Прочь эти морщины! — воскликнула она. — О чем же таком грустном вы говорили, господа?

Оба молчали.

— Нетрудно догадаться, — язвительно прибавила Зоня. — Приятель не утерпел и дал понять Эваристу, какой камень он повесил себе на шею… Приятель прав, — продолжала она, пожав плечами, — но пусть он скажет: разве мы не были счастливы, разве и сейчас не счастливы? А проблеск счастья стоит же чего-то. Я, не верящая в бессмертье или там в жизнь с ангелами, нахожу, что да: хоть раз насладиться этой жизнью сполна — стоит и необходимо…

Говоря это, она обвила шею Эвариста руками, а тот начал страстно целовать их.

Эта неожиданная сцена так смутила Комнацкого, что он чуть не выбежал вон. Быть свидетелем таких откровенностей показалось ему в высшей степени неуместным. Зоня не чувствовала этого совершенно.

— Пожалуйста, не надо нам портить наши светлые дни, — обратилась о, на к остолбеневшему Эвзебию. — Они кончатся очень скоро — все кончается. Признаюсь вам, что самым милым концом было бы для меня умереть сейчас, пока я еще не разочарована и счастлива. Но судьба не любит щадить нас, она мстительна и зла.

Подняв голову, Зоня задумчиво прошлась взад-вперед по комнате, посмотрела на друзей, подошла к Эваристу, что-то шепнула ему на ухо и, слегка кивнув Комнацкому, вышла.

Немало времени прошло, пока оба сумели заговорить.

— Я должен проститься с тобой, — сказал Эвзебий, обнимая приятеля. — Не надо было мне сюда приходить, я чувствую это, вот только растревожил вас, извини…

Эварист еще пытался удержать его, но Комнацкий вырвался и ушел, видя, что слова здесь напрасны.

После его ухода Эварист долго сидел задумавшись, потом, взглянув на часы, медленно побрел наверх. Настала обеденная пора.

Зонина квартира — все та же, Зоня не пожелала менять ее — отремонтированная, принаряженная, убранная всем, что могло украсить жизнь и рассеять мрачные мысли, имела почти барственный вид, в ней ничто не напоминало о прежних двух комнатенках с маленькими окнами. Эварист старался лелеять счастье своей возлюбленной, выстлать ему мягкое ложе, придать поэтический блеск, изящество и не жалел на это денег, а поскольку запретил себе брать их у матери, от которой скрывал отношения с Зоней, и был вынужден лгать ей, ему оставалось делать долги.

Скрипучие двери были прикрыты портьерами, окна занавесями, щели на полу застилал ковер. Мебель, утварь — все было красивое и дорогое.

Да и хозяйка дома сама стала как бы частью этой роскоши, богатство обстановки подчеркивало ее необычную, дразнящую красоту.

Увидев входящего Эвариста, Зоня бросила книжку, которую держала в руках.

— Твой гость… я любого другого предпочла бы этому Комнацкому! Он производит впечатление наделенной разумом рыбы… должно быть, из таких же холоднокровных.

— Это очень хороший и очень привязанный ко мне человек, — сказал Эварист.

— А в рыбах разве мало хорошего? — насмешливо возразила Зоня. — Но в человеке должно быть немножко человеческой слабости, это придает ему вкуса. Разве могла бы я так сходить по тебе с ума, если бы в тебе, таком разумном и святом, не скрывался покорный грешник…

Она подошла и снова обняла его обеими руками.

— Сегодня ты мрачен как туча… и виноват в этом Комнацкий. Нельзя позволять людям смотреть на твое счастье, достаточно одного взгляда, и оно увядает… Подавать к столу! — крикнула Зоня в дверь. — А потом — санки и поехали! Помнишь ту нашу короткую поездку, в день, когда я тебя похитила, когда, прижавшись друг к другу, мы в молчании, в мечтах, словно летели в облака! Ах! Это была минута… Я вспомню о ней в час своей смерти… Она мне заплатила за все мои жизненные невзгоды. Я чувствовала, как бьется твое сердце, я знала, что ты мой…

У Эвариста просветлели глаза и лицо озарилось улыбкой.

— О да, — сказал он, — это была минута, которую словами не выразишь…

Сели за стол. Зоня налила вина себе и ему, залпом выпила свой бокал и так же жадно накинулась на еду, побуждая Эвариста следовать ее примеру, тот, правда, пил и несколько оживился, но есть не мог. Целая буря черных мыслей гудела у него в голове, и совиным уханьем звучали в ушах какие-то зловещие предсказания…

Себя он охотно отдал бы в жертву мстительной судьбе, не терпевшей краденого счастья, но ее! Он дрожал при мысли об этой безрассудной, живущей минутой упоения женщине, которая не видела разверзавшейся перед ней пропасти.

* * *

А в Замилове все ждали молодого хозяина; мать оправдывала его, не смея слишком торопить с приездом.

— Это было бы эгоизмом, — говорила она. — Пусть сидит там, пока не кончит, чтобы уже больше ему туда не возвращаться.

Она была спокойна, только молилась за его благополучие, за то, чтобы все пошло хорошо, без лишних усилий с его стороны. Каждое письмо от Эвариста было теперь эпохальным событием: время измеряли по письмам Эвариста, ждали этих писем с нетерпением, беспрерывно посылали за ними на почту, а из полученных вычитывали больше, чем в них было.

Эварист не принадлежал к ловким сочинителям, и любой глаз, кроме материнского, легко усмотрел бы в его путаных объяснениях повод для подозрений.

Мадзю, вовсе не склонную к подозрительности, видимо, какой-то инстинкт заставлял беспокоиться об Эваристе. Очень возможно, что, по давешней Зониной догадке, она действительно была втайне в него влюблена и ее тревожило предчувствие чего-то дурного…

Она знала, что Эварист был влюблен в Зоню, та, смеясь над ним, сама это говорила, но теперь, после всего, что с ней произошло, как он мог еще любить ее, как она сама могла хотеть с ним близости?

Это было немыслимо.

Что-то, однако, его там держало, а в письмах чувствовалась невольная горечь, и стыд какой-то проглядывал между строк.

Никогда бы Мадзя не осмелилась подумать об Эваристе дурное, он был ее идеалом, но, увы, ее ждало печальное разочарование.

Будучи в Киеве, пани Травцевич из рода Маковских, обреченная на долгие часы одиночества, напала на светлую мысль: отыскать своего двоюродного брата, который, по слухам, должен был где-то здесь служить.

Исходив полгорода и повсюду расспрашивая, она по нитке добралась-таки до клубка, в канцелярии одного из судов нашла занимавшего там какую-то жалкую должность Кшиштофа Маковского, убогого, неряшливого, одинокого старика, для которого единственным в жизни утешением был стаканчик.

Родичи, которые и знакомы-то не были и никогда не думали встретиться, обрадовались друг другу; пан Кшиштоф охотно узнавал от пани Травцевич о своих позабытых предках, а она была так счастлива возможностью выговориться, что сердечно полюбила терпеливо слушавшего ее старика.

Лишь тот, кто долго был лишен всяких связей с близкими, поймет, как оживили двух этих старых людей общие воспоминания.

Пан Кшиштоф, хоть и занимал место весьма незначительное, одевался бедно, скверно ел и пил, разве что на стаканчик не жалел, кое-какие деньжонки однако сколотил и уже после отъезда сестры, когда его внезапно скрутила болезнь, распорядился своим имуществом в ее пользу.

Ничего подобного бедная вдова не ждала и, когда нескорыми официальными путями до нее дошла бумага, что по завещанию покойного Кшиштофа Маковского, коллежского регистратора, на ее имя депонировано полторы тысячи рублей и кое-какое движимое имущество, она сперва чуть не упала в обморок, затем поехала в костел, дать на помин его души, а под конец завернула в Замилов, чтобы похвалиться своим счастьем и сказать, что должна немедленно ехать в Киев.

Когда после многочисленных охов и ахов она с адресованными Эваристу письмами покидала усадьбу, Мадзя отвела ее в сторонку, обняла и под секретом попросила разузнать про Зоню.