Единственным недостатком бывшей обладательницы сенаторской фамилии была ее чрезмерная словоохотливость. Пищу для рассказов она черпала из сокровищницы своего богатого прошлого.

Хотя Эварист тоже должен был вскоре возвратиться в Киев, Мадзя, умиравшая от нетерпения и тревоги, рвавшаяся исполнить свою миссию, отказалась ждать его. Пани Травцевич тоже не терпелось воспользоваться случаем, чтобы прокатиться в Киев, в котором она давно не бывала.

Собирались чуть ли не целую неделю. Из такого дома, как дом хорунжего, никогда не уезжали без припасов, и любимую свою воспитанницу пани Эльжбета тоже не могла отпустить без всего необходимого в дороге. А необходимым записным домоседам представляется великое множество вещей.

Мадзя рвалась ехать, но уезжала в тревоге и тоске по тем, кто оставался здесь. Мало она выезжала в своей жизни, а уж о том, чтобы одной оставить замиловские пороги, даже не помышляла; первая поездка, да с такой целью, не могла ее не беспокоить. Долгим было ее прощание со старой опекуншей, обе обливались слезами, а пани Эльжбета не уставала твердить Мадзиной компаньонке:

— Береги же мне Мадзю, прошу тебя, она так легко теряет голову…

На что достойная матрона неизменно отвечала:

— Можете, пани, не беспокоиться, с кем-с кем, а уж со мной она будет в полной безопасности. Буду ее беречь как зеницу ока.

Хорунжий, которого не оставляли дурные предчувствия, благословил свою воспитанницу без слов, только под конец проронил:

— Ты исполняешь свой долг — дай тебе бог удачи. Счастливого возвращения!

Через несколько дней должен был уехать и Эварист, с наказом помогать вдове в опеке над Мадзей.

После молебна в домашней часовенке, который отслужил ксендз Затока, груженная доверху бричка с плачущей девушкой тронулась; хорунжий из окна и его жена с крыльца провожали ее крестным знамением. Мадзя обещала писать и докладывать о себе.

Пусто сделалось в Замилове, когда не стало там веселой девушки, занимавшей на первый взгляд такое незначительное место в доме. Пани Эльжбета задумчиво пересчитывала вслух остановки и ночлеги: сегодня Мадзя переночует там-то, завтра, бог даст, должна доехать до той корчмы… и т. п.

О том, что ее грызло больше всего, о Мадзином приезде в Киев и встрече обеих сестер, таких непохожих одна на другую, она не говорила. Эварист тоже был до крайности обеспокоен, он просто не мог себе представить, как смогут они примириться и найти общий язык. Ему не терпелось уехать, чтобы в случае необходимости служить помощью неопытной Мадзе.

В самом деле, девушка еще никогда в жизни ничего не предпринимала самостоятельно, по своей воле. Но любовь дает нам отвагу и стократ умножает силы.

В Киев Мадзя приехала, измученная не столько дорогой, сколько непрерывными рассказами пани Травцевич, в девичестве Маковской, особенно об одном гусарском офицере, которого эта дама покорила.

Теперь, когда Мадзя оказалась у цели, она в полной мере почувствовала трудность своей задачи и своего положения. Переночевав в заезжем доме, она с раннего утра отправилась в костел, а оттуда велела себя везти прямо к сестре. Пани Травцевич очень хотела сопутствовать ей, однако Мадзя решительно заявила, что должна поехать одна. Компаньонка сослалась на наказы пани Эльжбеты, даже как бы обиделась, но Мадзя обняла ее, стала упрашивать, и та смягчилась.

С бьющимся сердцем поднималась Мадзя по ступенькам указанного ей дома. Неряшливая служанка, подозрительно приглядываясь к гостье, ввела ее с черного хода в бедную темноватую квартирку. В маленькой прихожей с неподметенным полом и с кучами старья во всех углах, царил редкостный беспорядок. Следующая комнатенка, что-то вроде гостиной, была так запылена, что казалась нежилой. Через нее надо было пройти в спальню, где, но словам служанки, лежала больная хозяйка. Все, что здесь видела привыкшая к аккуратности и сельскому достатку Мадзя, свидетельствовало об убожестве и запустении.

В комнатке с одним окном, на застланной какой-то дерюжкой кровати, сидела бледная Зоня, держа в руках украшенный голубыми ленточками детский чепчик.

Около нее стояла пустая колыбель. На лице больной застыло выражение отчаяния, замкнутого в себе, безразличного ко всему окружающему. Увидев незнакомую женщину, которая в тревоге и волнении переступала порог, Зоня уставилась на вошедшую, явственно давая понять, что не переносит навязчивых визитов. Взгляд ее говорил: «Зачем ты здесь?»

Она не узнала сестру, даже не догадывалась, кто это, а та была так смущена и убита, что должна была постоять на пороге, чтобы перевести дыхание и собраться с силами.

Зоня, не выпуская из рук чепчика, молча смотрела на незнакомку, готовая вспыхнуть при первом ее слове. Не сестру видела она в ней, а какое-то не в меру жалостливое создание, в утешениях которого не нуждалась.

Наконец Мадзя опомнилась, быстро шагнула вперед, обошла колыбельку и, раскрыв объятья, воскликнула:

— Зоня, милая, это я — сестра твоя, Мадзя! Это я… И упала на колени перед кроватью.

Зоня вздрогнула и еще пуще побледнела, казалось, этот рвущийся из сердца крик найдет отклик и в ее сердце. Один бог ведает, что в ней творилось, но она протянула сестре руку.

— Ах! Это ты? Мадзя!

Мадзя бросилась ей на шею, с минуту обе молчали.

— Я ведь приехала к тебе не просто так, — начала Мадзя, присаживаясь около Зони, в то время как та сидела задумавшись и угрюмо молчала, — Я знала, что ты, может быть, нуждаешься в утешении, в сестринском участии.

— Утешение, утешение! — пробормотала Зоня, вертя в руках детский чепчик. — Нет на свете утешения никому и ни в чем. Жизнь это сплошная мука… и ничего больше.

— Зоня, родная, жизнь — это испытание, испытание человеческой души. Но господь бог…

Тут Мадзя замолчала, заметив, как губы сестры искривились в усмешке, — такой желчной, полной такой горечи и неверия, что девушка испугалась кощунства.

— Понимаю, — медленно проговорила Зоня, — ты, набожное дитя, приехала не столько с утешением, сколько с желанием обратить меня на путь истинный. Хочешь спасти заодно и мою душу, и свою. Мне очень неприятно, но предупреждаю: со мной у тебя ничего не выйдет. Однажды я прозрела и назад во тьму не вернусь. Напрасны твои старанья!

— Зоня, родная моя, — живо откликнулась Мадзя, — если бы я могла отдать тебе мою веру и мое счастье и душевный покой — ох, видит бог, отдала бы не задумываясь, но пришла я прежде всего с тем, чтобы служить тебе, помогать, облегчить…

— В чем? Как? — возразила Зоня ироническим тоном. — Сама видишь, пусть худая, но крыша над головой есть, с голоду я не умираю, а остальное…

— Ты больна? — спросила Мадзя, краснея.

— Видишь, — подняв руку, державшую чепчик, и указывая на колыбель, ответила Зоня, — я перенесла тяжелую болезнь, одна — его не было, — для того, чтобы произвести на свет ребенка, первый крик которого был и последним. До сих пор стоит он у меня в ушах и в сердце, я слышу, как отчаянно рванулся этот ребенок к жизни, а потом… умер… умер!.. Я предчувствовала, что он не будет жить, но боролась с собой, надеялась отвоевать его у смерти…

Две тихие слезы скатились по ее щекам. Мадзя слушала, не смея сказать ни слова.

— О, счастливое дитя, оно умерло, — продолжала Зоня. — Вернуться в небытие, в ночь молчания и смерти, — это еще счастье по сравнению с нашими судьбами: борьба без цели, бесконечные разочарования, повальное разложение вокруг и как бы в насмешку среди этой мусорной кучи — какая-то искра в человеке, которая ярко горит и светит, показывает, объясняет и побуждает к мечтам о том, чего никогда не было и не будет. Судьба ангела, превращенного в отвратительного скота, который, чувствуя себя ангелом, вынужден быть животным…

С опущенными глазами прислушивалась Мадзя к этим выкрикам боли, но улавливала только звук слов; скорее встревоженным сердцем, чем разумом, догадывалась она об их безбожном, кощунственном смысле. Мудрый инстинкт подсказывал ей, что увещания были бы тут бесполезны, что единственно подвиг любви мог свидетельствовать о вдохновлявшей его вере. Состязаться с Зоней в словесных поединках, к которым та привыкла, не посмела бедная селяночка и покорно смолчала.