С не меньшим нетерпением поджидала сына мать, веря, что прибытие сына сразу поставит отца на ноги. Ну, а Мадзя, та ждала Эвариста как брата, который наконец расскажет ей о сестре; то, что она так мало знала про Зоню, заставляло ее теряться в наихудших домыслах.

Когда Эварист приехал, семья нашла его возмужавшим, мать, однако, утверждала, что он похудел, осунулся, что лицо у него какое-то грустное, и хотелось ей, по старопольскому обычаю, положив конец наукам, оставить сына в деревне, выделить ему фольварк да уж заодно чуть ли и не женить его.

Хорунжий в ответ лишь кивал головой; высказать свои мысли жене он не мог, но в душе говорил себе: «И к чему выделять один фольварк, когда скоро и так все свалится ему на голову». Да, бывает у старых набожных людей ясное предчувствие своего конца, только дается оно избранным.

Во время праздников в Замилов постоянно наезжали гости, было много хлопот и мало возможностей для тихих задушевных разговоров. С начала католической пасхи почти не было дня, чтобы кто-нибудь не приезжал, не ночевал, а иногда принимали в Замилове и по нескольку гостей зараз, что больше всех радовало пани Эльжуню, ведь они развлекали ее старика.

Напрасно Мадзя подъезжала к кузену, стараясь вытянуть из него сведения о сестре. Эварист отделывался общими словами, явно избегая долгих разговоров. Наконец однажды вечером девушка изловила его и так прижала к стене, что он уже не мог отвертеться. Ладно, раньше ли, позже ли, решил он, испугавшись, как бы ее, неподоготовленную, случайное известие о Зоне не поразило подобно грому небесному.

А Мадзя, побуждаемая привязанностью к своей единственной, продолжала допытываться, да и любопытство в ней разгоралось: что же это такое, если это скрывают даже от нее, родной сестры?

— Сама знаешь, милая Мадзя, — сказал Эварист, когда она со слезами снова стала к нему приставать, — знаешь и понимаешь: будь у меня хорошие вести, я бы их давно тебе передал.

— Но что же это может быть, боже мой! — восклицала девушка, — лучше уж знать, чем додумываться до наихудшего…

— Ты никогда не додумаешься до такого, что превзошло бы печальную правду, — отрезал Эварист.

Мадзя расплакалась, но сквозь рыдания продолжала твердить, что хочет знать все как есть, всю историю своей сестры.

Рассказать напрямик «все как есть», не упоминая о влиянии ложных понятий и пылкого темперамента, Эварист не мог; голые факты показались бы Мадзе еще более ужасными, чем были в действительности. Он должен был хотя бы в общих чертах объяснить девушке, выросшей в деревне, воспитанной в страхе божьем и почитании традиций, какими новыми идеями питаются молодые головы и в каком превратном свете видят весь мир.

Мадзя, то и дело восклицавшая: «Но этого не может быть!», слушала недоверчиво. Надо было наконец приступить к сути дела. С тяжким сердцем, о многом умалчивая, Эварист сначала описал дом Озеренько, где Зоня выросла, а затем Гелиодору Параминскую, у которой она довольно долго жила, собиравшееся там общество, влияние пропаганды Евлашевского, отношения с Зорианом и наконец, дружбу с Теофилом Загайло и пресловутый выстрел…

Изумление Мадзи дошло в конце концов до полного остолбенения, она уже ничего не понимала, кроме одного: сестру надо спасать.

Эварист не все выявил ей, не сказал, что спасти Зоню невозможно, так как после выстрела в Теофила она, переселившись к нему, открыто жила с ним, «на веру», как это там называлось.

Правда, Загайло обещал жениться, но о свадьбе никто ничего не слышал; наоборот, Зоня, бросая вызов всему миру, выставляла напоказ свою любовь и характер их отношений. Свое странное поведение после выстрела она объясняла тем, что хотела сама распорядиться сердцем своим и своей рукой. Ее победило сострадание к раненому.

Доверительный разговор закончился слезами. Эварист как умел утешал и успокаивал Мадзю, но его добрые слова мало чему помогли.

Наутро бедная девушка с покрасневшими глазами объявила Эваристу, что имеет непоколебимое намерение поехать к сестре и, повторила она, спасти ее.

Эварист был вынужден наконец признаться, что говорить о спасении поздно да и раньше это было напрасным трудом. Загайло, выздоровев, уехал с согласия Зони на Жмудь или там в Литву, к родным, якобы для того, чтобы подготовить их к своей женитьбе. Зоня осталась одна-одинешенька и ждет его возвращения.

— Грустный это был бы вид для тебя: Зоня, можно сказать, покинута, больна… ждет того, кто обещал ей быть мужем…

— Но ведь если кого-нибудь из семьи свалила зараза, — возразила Мадзя, — или за какой-нибудь проступок он томится в тюрьме, наш долг не оставлять его в беде, помогать… Чем больше бед у несчастной Зони, тем больше я там нужна.

— Но как же ты можешь уехать отсюда, не выдавая родителям тайны, которая наверно огорчит их?

— Долг есть долг! — упрямо повторяла девушка. — Перед пани Эльжуней упаду на колени и расскажу ей… не все. Она меня поймет и позволит ехать, пан хорунжий тоже не станет противиться. Так или иначе, я должна быть там.

Эварист напрасно старался отвести ее от этого намерения. Мадзя, такой обычно послушный, покорный ребенок, была неузнаваема.

— Двое нас на свете, — говорила она, — и сироты мы. Ничего и никого нам господь бог не дал, кроме друг друга. Ах! Как же я могу ее оставить?

Несмотря на уговоры Эвариста, пани Эльжбета на следующий же день знала если не все, то, по крайней мере, то, что Зоня несчастлива и, быть может, нуждается в своей сестре. Она тут же призвала к себе сына, попросив объяснить ей, как обстоят дела. И пришлось Эваристу, хотя и в значительно смягченном виде, посвятить мать в кое-какие подробности.

Дошло это и до старого Дорогуба, а тот с глазу на глаз учинил сыну форменный допрос, справедливо догадываясь, что там, должно быть, было еще кое-что сверх того, в чем сын признался женщинам. От отца Эварист не мог таиться, да и хорунжий экзаменовал его так, что без лжи ему бы не вывернуться. И он рассказал все как есть по правде, только просил не передавать этого женщинам.

У старика слезы потекли из глаз, он долго молчал.

— Зачем же Мадзе туда ехать, — проговорил он наконец. — Ту уже разве что один бог спасет, а эта хлебнет там лиха и, что еще хуже, сама измарается, доброе дитя, ухаживая за той несчастной замаранной.

Однако в конце концов все согласились, что Мадзе с ее жертвенной любовью к сестре не следует так уж сопротивляться, а запретить ей ехать и подавно нельзя.

— Да творится воля божия, — сказал хорунжий, — это ее бесспорный долг, пусть едет! Только как отпустить ее одну!..

Несколько дней они с женой втайне советовались о том, кого бы дать Мадзе в попутчицы. Заодно пан Элиаш прикидывал, сколько денег понадобится на эту поездку, с тем чтобы его воспитаннице не пришлось считать каждый грош.

Было у Мадзи две-три тысячи злотых, оставленных покойными родителями и хранившихся у хорунжего в процентных бумагах, о них девушка и попросила; старик покачал головой, покрутил усы и из своей шкатулки выложил тысячу злотых, не требуя никаких расписок.

— Пусть пользуется во славу божию, — сказал он, — зачем ей тратиться из своих сиротских.

Жена его, опасаясь, что ее любимице может не хватить на сестру, добавила небольшую сумму из своих огородных и молочных доходов. Словом, Мадзю провожали из дому, как родное дитя. В попутчицы и компаньонки ей определили старую вдову покойного эконома, жившую на хозяйских хлебах в соседнем фольварке. Пани Травцевич, женщина еще весьма подвижная, побывавшая в свете, разговорчивая, была очень привязана к дому хорунжего, и ей можно было доверить Мадзю; по ее словам, она многое испытала в жизни, пока наконец не прибилась к тихой супружеской пристани, отдав руку покойному Травцевичу. Свою девичью фамилию — Маковская, — которую сама почитала сенаторской, она вскоре сменила, выйдя замуж за поручика с какой-то немецкой фамилией; вторым браком она была за мелким арендатором Рабчицом, который оставил ее прозябать в нищете, пока не появился вышеупомянутый Травцевич; этот оказался честным человеком, пошла она за него с горя, а была с ним счастлива. Детей она никогда не имела, в молодости была, как говорили, красавицей и часто подолгу рассказывала, как бегали за ней мужчины, над интригами которых она неизменно торжествовала. Еще и теперь это была представительная матрона, высокого роста, с прекрасной осанкой, полная, с завитыми, несмотря на седину, волосами и сложенными сердечком губами в сетке мелких морщин.