Навсегда запомнил Станислав это время и мать, идущую по степи в пургу и ростепель, закутанную в вязаный платок и овчинный полушубок, усталую и довольную, счастливую тем, что полегчало еще одному человеку, пошел на поправку старик или мальчишка. Они болели чаще всего, женщины были выносливее, а мужчин взрослых в селе просто не было.

Кончилось все страшно. Однажды пришла мать, уставшая больше меры и не радостная, а потерянная какая-то, обессиленная. Слегла и не встала. И некому было спасти ее от странной, невесть откуда взявшейся болезни туляремии.

Вскоре, морозной ночью, исчезли немцы, оставив одного в легкой не по погоде шинели и без сапог. Он лежал у развороченного танком плетня, и замерзшая пятка виднелась сквозь рваный шерстяной носок, а мимо шли в ватниках и треухах уже не красноармейцы, а солдаты, наши солдаты в непривычных, даже невероятных для мальчишки тридцатых годов погонах.

Прошло еще несколько месяцев, снег стаял, в степи зацвели лазоревые цветки, по-городскому тюльпаны, и однажды, когда Станислав обшаривал в бывшем помещичьем саду гнезда в поисках грачиных яиц, над селом показался тихоход-«кукурузник», покружился, выбирая место, и сел, вспылив изъезженную дорогу.

— До вас прилетели! — прокричал запыхавшийся от бега и восторга соседский мальчишка. — Слезай!

Станислав побежал, прижимая к груди кепку с крапчатыми мелкими яйцами, и увидел возле дедовской хаты худого человека в белом кителе, чисто выбритого, пахнущего непривычным запахом одеколона, но он вдруг вспомнил этот запах и понял, кто перед ним.

Потом они с отцом ходили на могилу матери, и отец снял фуражку и постоял немного у поросшего свежей травой холмика, погладил сына по голове и сказал:

— Осиротели мы с тобой.

И, хотя время смягчило невыносимое горе, для Станислава слова отца прозвучали издалека, холодно, он не откликнулся на них, а высвободил голову из-под отцовской руки и отошел немного, потому что почувствовал, понял, хоть и не смог бы сказать об этом ясно, что это он, Стас, осиротел, а не отец.

Отец улетел, оставив им с бабушкой гостинцы, — сгущенное молоко, американскую тушенку, и с тех пор бедствия кончились, стали приходить посылки, а уже в сорок пятом отец забрал их домой в полузабытую Станиславом квартиру, и ему пришлось снова привыкать к ванной, теплому туалету, а главное, к школе. Впрочем, за годы, что он не учился, лень не развилась в нем, напротив, возникла потребность нагнать упущенное, и он нагнал, осваивая за год то, на что по программе полагалось два. В точных науках Стасу помогал отец, помогал хорошо, без криков, без натаскивания через силу, объяснял непонятное спокойно и вразумительно, лучше, чем перегруженные, измотанные военной нуждой преподаватели. Да и, вообще, уделял он сыну времени много, и не мог Станислав пожаловаться на отца, но… Хоть и долго отец не женился, хоть и бабушка жила с ними, но каждый день с непроходящей болезненностью отмечал Стас, что мать ушла из отцовской жизни навсегда, а в его, Станислава, жизни осталась.

С мальчишеским непризнанием реальностей пытался он высказать это отцу, но разговор не получился, и отец, прекрасно понимавший любую задачу из алгебры или геометрии, сына не понял. Так и сказал:

— Я не понимаю тебя, Стасик. Я чту память твоей матери, но не понимаю, чего ты от меня добиваешься.

И Станислава по сердцу резанули слова — твоей матери, твоей…

Постепенно он взрослел и смирился с там, что никогда с отцом вместе не испытает тех чувств, которые испытывал в одиночестве, но только смирился, и потому, когда ему, студенту уже, взрослому, как выразился отец, человеку сообщил Витковский-старший о своем намерении жениться, Станислав перечить не стал, не возмутился, но решил сразу: вместе с этой женщиной, как бы хороша она ни была, жить он не сможет.

Отец не возражал.

— Что ж, начинай привыкать к самостоятельности. Это не плохо. Я помогу тебе деньгами.

Так оказался Станислав Витковский во флигеле старухи Борщевой, пришел туда с бумажкой от коменданта, у которого были учтены все, кто сдавал углы студентам, и познакомился со старожилами — веселым, улыбчивым Лехой Мухиным и мрачноватым скептиком Вовой Куриловым. Жили они, несмотря на заметную несхожесть характеров, а возможно, именно потому, дружно, без острых конфликтов, если и поругивались, то по мелочам, в пределах нормы, не до озлобления. Мухин Станиславу нравился, как нравился всем. Он завидовал его постоянно бодрому расположению духа, потому что сам, хоть и был ровен в обращении, не мог избавиться от находившей временами беспричинной грусти. В такие дни Витковский становился молчаливым, рассеянным и особенно покладистым, безропотно бегал за пельменями в ближайший магазин, разводил керогаз, а вечерами дольше обычного просиживал в читалке.

Это, однако, не означало, что Витковский штудирует источники. Читал он больше литературу художественную, классиков, писавших о любви. Особенно пришлось по душе ему «Дворянское гнездо», а вот Анну Каренину он не понял, Достоевского отверг, Настасья Филипповна показалась Стасу надуманной, ненастоящей. Но мыслями этими с приятелями он не делился, справедливо опасаясь, что Мухина они не заинтересуют, а от Вовы чего ждать, кроме едкой насмешки.

Курилов поначалу раздражал Станислава своим нигилизмом, но постепенно и к нему Витковский выработал отношение ровное. Узнав побольше о нем, о его детстве, Стас решил, что Вова не так уж зол, как кажется или хочет казаться, а если и зол, то не по своей вине, и это примиряло его с желчными выходками Курилова.

Так и жили они без заметных осложнений, довольные, в общем, друг другом, пока не вошла в жизнь их, спокойную и беззаботную, Татьяна Гусева.

Сначала всем троим нравилось, когда именно она тащила к столику поднос с неизбежными флотскими щами и макаронами. Было приятно смотреть, как она делает это — ловко, быстро, приветливо, без тягостной неприязни, которая так заметна во многих официантках. Как и все, они заговаривали с нею, шутили, и она откликалась, сначала одинаково каждому, потом теплее одному Мухину.

— Славная девка, — говорил Мухин, провожая Татьяну взглядом. — Если она меня пожелает, не устою, отдамся.

— За ней муж на собственной «Победе» заезжает, — сказал Вова.

— «Победа», конечно, вещь. Тут мне его не переплюнуть. Но что касается остального — можно и посоревноваться.

И Мухин самодовольно хохотал, нанизывая на вилку плохо проваренные макароны.

— Смотри, Муха, нарвешься на неприятности, — предупреждал Курилов.

— Волков бояться — в лес не ходить!

А Витковский молчал, уткнувшись в тарелку.

Как развивались события дальше, он не знал. Муха, несмотря на общительность, о многих вещах умудрялся до поры держать язык за зубами, и потому для Стаса полной неожиданностью прозвучало его заявление однажды вечером:

— Ребята! Сегодня вам предстоит проверка на дружбу.

— Если собираешься просить до стипендии, не надейся.

Вова демонстративно вывернул карманы.

— Ни слова о презренном металле! Речь идет об услуге деликатной, морального порядка. Прошу вас посетить синематограф. За мой счет, — добавил он внушительно.

— Шутишь? Или кошелек нашел?

— Ах, Вова, Вова! Нехорошо сказал. Забочусь я о вас, салаги. Приобщайтесь к искусству. А из всех искусств для нас важнейшим является кино. Правильно я говорю?

— А что для тебя является важнейшим?

— Не скрою и скрывать не стану. Безумно я люблю Татьяну. Знаете, мальчики, есть такой американский фильм «Время, место и девушка»? Так вот у меня есть девушка и есть время. Место требуется. Запеленговали?

Так это началось. Стас помнил, как вернулись они с Вовой с предпоследнего сеанса, и он не увидел в комнате ничего необычного, ничего не изменилось. В то, что произошло, не верилось. Усомнился и Вова:

— А ты, Муха, не соврал?

Тот ухмыльнулся и потрепал Курилова по заросшему затылку:

— У нас без обмана.

— Ну и как?

— Шестнадцать.

— Что — шестнадцать?