Подлинной причиной раздражения являлись, конечно, не сравнительные умозаключения об интеллекте обеих женщин, а причина практическая: как избавиться от Татьяны. Связывали их отношения тайные, формально ни к чему не обязывающие, но беда Мухина заключалась в том, что подлецом и обманщиком он не был, и, хотя никогда не заверял Татьяну в стремлении к законному браку, догадывался, нет, знал, что связала она с ним не только тело свое, но и жизнь. И потому, несмотря на усиливающееся изо дня в день раздражение, к жестокости все еще готов не был, сказать прямо не мог. Жалко ему было Татьяну и себя жалко, изводила мысль, что он, прямой, добродушный, открытый Лешка Мухин свернул со своего прямого, открытого пути, пробирается зарослями на какую-то легкую дорожку, и не пройти эти скрытые от глаз людских заросли без того, чтобы не повредить душу, не поцарапать нечто дорогое, что будет кровоточить, а потом, если и заживет, то рубец останется, жесткий, бесчувственный рубец. Но при мысли о Вятке себя становилось еще жальче.

Все это омрачало, тяготило Мухина, и неизвестно еще, чем бы кончилось, если бы не возникшее для него внезапно новое осложнение, исходившее от Татьяны, которая, разумеется, сразу же заметила раздражение и охлаждение Алексея, и, хотя виду не показывала, жила в постоянном страхе и думала, думала…

Произошло это в той же комнате и в той же постели, где лежали они, тесно прижавшись, в такой момент, когда Мухина отпустила раздражительность и он позабыл о заботах, радовался только. И тут она шепнула:

— Ох, Леша, ох… Рожу я от тебя.

— А ты берегись, — буркнул он, не осмыслив ее слов сразу.

— Не убереглась.

— Шутишь?

И отстранился. Она попыталась вернуть его, но он уже вспомнил все, о чем позабыл на мгновение. Приподнялся, одеяло соскочило, и она, ловя его тело руками, чувствовала, как остывает оно, становится холодным, неприветливым.

— Правду говорю, — ответила она.

Он сел на кровати, коснулся босыми ногами дощатого пола:

— Ты ж всегда говорила: не беспокойся, я знаю, как уберечься…

— Говорила. Да мы ж с тобой, видишь, как, про все забывали.

— Мы? Откуда ты знаешь, что мы? У тебя ж муж есть!

Татьяна усмехнулась:

— Муж расчетливый. Себя всегда помнит.

Мухину стало скверно:

— Нужно сделать что-нибудь.

— Убить, да?

Он не ожидал такого тона, да и сама она, наверно, не ждала, но и в ней накопилось, все видела, чувствовала, сдерживалась, а тут не смогла, сорвалась:

— И себя покалечить?

— Ты здоровая, не покалечишь. Слушай, ну зачем тебе ребенок?

Она молчала, и молчание это было для него хуже слов.

— Это наш ребенок.

Впервые она проявила упрямство, и зря. Он мог бы еще поддаться жалости, но нажим действовал на него, как красная тряпка на быка.

— А что мы с ним делать будем? Назначения пришли паршивые. Черт те куда, на север.

Он хотел отпугнуть ее, а она обрадовалась, потянулась к нему:

— Леша! Я с тобой куда угодно поеду. И маленького выращу.

— Да невозможно это, Танька. Еще самим можно рискнуть, но с младенцем я тебя не возьму.

Так напугал его этот младенец, что говорил Мухин, почти веря в свои слова, обещания, на секунду, конечно, сгоряча, потому что немыслимо ему уже было брать ее с собой, да и самому ехать немыслимо.

И она уловила правду, не поддалась:

— Если с младенцем не возьмешь, значит, не любишь.

Он нащупал на столе пачку папирос, задымил.

Татьяна сидела на кровати, ждала ответа. Сидела не веселая, уверенная, как всегда, а напуганная, натянув одеяло на шею, растрепанная, выглядела злой, неумной и некрасивой.

«Что придумала! Рассчитала. Преподнесла именно сейчас, когда распределение на носу. „Не убереглась…“ Врет. Давно запланировала мне ловушку. Какая ж тут любовь, если ловушки расставлены? Если скрывала, врала, готовилась…»

Так заводил он себя, растравлял, стараясь мысль о главном, об Ирине, в голову не допустить, а думать только о Татьяне, о ее лживости и расчетливости.

«Такая не остановится. Да и куда ей деваться? Муж поймет, что ребенок не его, выгонит. Куда ей деваться? Вся ставка на меня. В деканат пойдет, в профком. А если про Ирку узнает? Конечно, узнает. Не сегодня, так завтра. И к ней пойти может. К отцу даже. Тогда все».

Мухин вдруг понял, до дна осознал, как прочно связал он себя, будущее свое с Ириной, с ее семьей, понял, что отказаться от этого будущего ему не под силу, это уже означало, от мечты отказаться — от чистой, красивой, почетной, достаточной жизни. А вместо? Школа в лесной глухомани, и рядом изо дня в день эта победившая его, захватившая телом баба? Ему и в голову не приходило, что ради того, чтобы быть с ним, Татьяна готова лишиться той самой обеспеченности, о которой он мечтал только. Он уже видел в ней не только лживость и глупость, но и корысть.

Так за считанные минуты, что втягивал Мухин папиросный дым, улетучилась его любовь, разбежалась вместе с дымом, и осталась одна паническая и беспощадная цель: не допустить, ни за что не допустить, спастись, любыми средствами спастись.

* * *

В Энергострой Мазин приехал после дождя. Мокрый асфальт светился отраженным неоновым светом, щедро разбросанным по крышам стандартных домов. Впереди, на площади, переливалась радугой целая композиция: мужчина и женщина, судя по всему, энергетики, подхватывали на вытянутых руках нечто сверкающее, вроде сердца Данко. «А может быть, и не энергетики, может быть, хирурги, пересаживающие сердца», — пошутил про себя Мазин, готовясь к встрече с доктором Станиславом Витковским.

Жил доктор в двухэтажном коттедже на боковой, обсаженной подстриженными влажными кустами улице. Мазин подошел к коттеджу по дорожке между кустами одновременно с высоким сутуловатым человеком. Бледный голубоватый свет лампы, повисшей над улицей, упал на его лицо, и Мазин узнал того, кого собирался повидать, — доктор Витковский очень походил на инженера Витковского, только ежик на голове был потемнее.

— Добрый вечер, Станислав Андреевич.

— Здравствуйте.

Доктор посмотрел на Мазина, потом на машину, остановившуюся не у самого дома, а чуть поодаль.

— У меня к вам дело. Меня зовут Мазин…

— Игорь Николаевич? Я ждал вас. Отец нарушил свои принципы и позвонил.

Он начал медленно подниматься по наружной кирпичной лестнице на второй этаж, роясь в кармане в поисках ключа.

— Прошу.

Вспыхнуло электричество, и Мазин увидел лицо Витковского вблизи, утомленное лицо с темными пятнами под стеклами очков.

— Я рассчитывал, что вы успеете передохнуть после работы.

— Не повезло вам. Срочный случай. Впрочем, я только кажусь переутомленным. Это видимость. Неудачная пигментация. Вечно желтый. Народ и сочувствует. Но вы не смущайтесь. Сейчас я поставлю хорошую пластинку, умоюсь и соберу перекусить. Есть хочется, а жену ждать нет смысла: учительствует в вечерней школе. Поэтому сделаем так: вчерашний суп я предлагать не решаюсь, прикончу его сам на кухне, а сюда принесу, что поделикатесней. И бутылочку вина, с вашего разрешения. Посидим, побеседуем, раз уж служба забросила вас на периферию.

В последних словах прозвучала ирония, однако не подчеркнутая. Витковский вел себя спокойно, сохраняя инициативу хозяина, принимающего гостя, хотя и незваного. Он не спрашивал, готов ли Мазин разделить с ним ужин, не возражает ли против музыки, но не было в нем и отягощающей отношения самоуверенной напористости.

— Лукуллова пиршества, правда, не обещаю.

— Ну, если не лукуллово…

— Нет, увы, сами убедитесь.

И, поставив на проигрыватель долгоиграющую пластинку, Витковский вышел, оставив Мазина наедине с приглушенной музыкой и книжными стеллажами, занимавшими всю стену напротив окон. Нетрудно было заметить, что на полках господствует хаос: медицинские справочники соседствовали с трехтомником Плутарха, а путеводители по городам и весям — с романами Фолкнера и стихами Вознесенского. Одно объединяло эту импровизированную библиотеку — книги все были читанными, Мазин не заметил ни одной целой суперобложки.