Изменить стиль страницы

Мы с тобой молча сидели перед своими тарелками с салатом, не притрагиваясь к еде, и пристально смотрели на солнечные блики, игравшие на скатерти.

— Так, понимаю… А нельзя отложить до завтра?

Он что-то долго объяснял, она слушала, сосредоточенно глядя перед собой.

— Да, конечно. Погоди минуту, сейчас я с ним поговорю.

Она прикрыла трубку рукой.

— Звонит Пьер, ему непременно нужно встретиться с тобой сегодня после обеда, чтобы окончательно договориться насчет наследства. Во вторник он улетает в Англию и уже условился по телефону с нотариусом на завтра. Я сказала, что мы приглашены на бридж, но он настаивает.

Я пожал плечами. Эта история с наследством мне противна, я был бы рад как можно скорее покончить с ней.

— Что ж, позвони Трамбле, скажи, что у нас неожиданно изменились обстоятельства, вот и всё, — сказал я.

— Как это похоже на Пьера! Предупредить в последнюю минуту! Алло, Пьер! Ты слушаешь? Нам страшно неловко перед нашими друзьями, они на нас рассчитывают, но раз уж нельзя иначе… Что? Что ты говоришь? Минуточку… — Она обернулась ко мне — Где мы встретимся? У нас или на набережной Пасси?

Ей, конечно, хотелось, чтобы встреча состоялась у Ваше, все-таки это было бы что-то вроде визита. Но я решительно сказал:

— У нас.

Кажется, она поняла почему и не стала настаивать. Я — сын покойного Лефрансуа, Ваше — его зять, и только. Я зол на него уже за то, что он впутался в эту историю с наследством, которое не имеет к нему отношения, так пусть по крайней мере соблаговолит явиться сюда. Видно, и он тоже это понял. А то вообразил, что, если он известный, чуть ли не знаменитый писатель, все должны плясать под его дудку!

Нравятся тебе такие люди? Соблазняет подобная карьера? Приятно тебе сказать, когда ты застаешь товарища с его романом в руках или читаешь о нем в газетах: «А ведь это мой дядя!»?

Мы с ним принадлежим к одному поколению, ведь он всего на четыре с половиной года старше меня. Человек поистине неуемный, все-то он успевает, ко всему причастен — и к театру, и к кино, и к политике, да еще состоит членом множества комитетов…

Даже моя сестра Арлетта, которая в начале их супружеской жизни довольствовалась тем, что покорно отстукивала на машинке его рукописи, и та к сорока годам вдруг возжаждала собственной славы и тоже принялась писать. Печаталась сначала в женских журналах, потом и в других, так что теперь на литературные приемы их приглашают порознь и каждый из них представляет самого себя.

У меня будет еще повод говорить о них, это неизбежно, ибо в трагедии 1928 года они были не только свидетелями. Пьер Ваше, только что женившийся тогда на моей сестре, был в ту пору начальником канцелярии в префектуре Шарант-Маритим. Четвертый отдел, вторая канцелярия (Общественные работы и строительство)… Удивительно, как это я припомнил все эти названия, я-то был уверен, что начисто их забыл…

Это был рыжеватый блондин, худощавый, с недобрым лицом. С тех пор он несколько пополнел, но выражение лица не изменилось, и то, что у него теперь совершенно голый череп, не старит его и лишь подчеркивает это недоброе выражение.

— Начинайте обедать, я только предупрежу Трамбле!

Зато твоя мама — пишу об этом без всякого раздражения — очень горда своим родством с человеком, о котором столько говорят, и огорчается, что он так редко у нас бывает, а по правде говоря, не бывает вовсе, только при случае посылает контрамарки на генеральную или на премьеру.

— Мой зять, ну да вы знаете, Пьер Ваше… он во вторник улетает в Англию, у него там выступления… Спасибо, Ивонна! Вы старые друзья, с вами я не церемонюсь…

Я предвидел, что кому-то придется платить за эту несостоявшуюся партию в бридж, но никак не ожидал, что это будешь ты. Я-то был уверен, что козлом отпущения окажется Эмили, которая как раз подавала на стол, распространяя вокруг свой тошнотворный запах. Но мама вдруг обратилась к тебе.

— А ты что собираешься делать после обеда? — спросила она, разворачивая салфетку.

— Не знаю, — отвечал ты рассеянно.

— Пойдешь куда-нибудь?

Ты удивился — по воскресеньям ты редко сидишь дома.

— Вероятно.

Должен тебе сказать, ты иногда, хотя бы и сегодня, держишься возмутительно. Я уверен, ты грубишь не нарочно, а то ли по наивности, то ли по рассеянности. Ты попросту не понимал, почему вдруг тебе задают такие вопросы, ведь обычно по воскресеньям никто тебя ни о чем не спрашивает. И твое лицо сразу приняло упрямое выражение.

— Вероятно или пойдешь?

— Не знаю, мама.

— В кино?

— Может быть.

— С кем?

— Еще не знаю.

— Не знаешь, с кем пойдешь в кино?

Я-то хорошо помню себя в твои годы и понял тебя, но я понимаю и раздражение твоей матери. Взрослым людям трудно поверить, что такой великовозрастный балбес не знает, что станет делать через несколько часов. В твои годы мне случалось выходить из дому безо всякой цели, и я почти бессознательно шел туда, где скорее мог встретить товарищей, — к ближайшему кино или кафе или на облюбованную нами улицу, по которой можно слоняться взад-вперед. Ни с кем заранее не уславливаешься, никаких телефонных звонков… А никого не встретишь — толкнешься к кому-нибудь из ребят, к одному, другому, пока не застанешь дома. Так, во всяком случае, бывало со мной.

Ты ответил, не поднимая головы от тарелки:

— Да, не знаю.

— А куда ты вообще ходишь по воскресеньям?

— Как когда.

— Ты не хочешь нам сказать, где ты проводишь время?

Ты все больше замыкался в себе, твои глаза стали совсем черными.

— Я повторяю: как когда.

Одно из двух — или у девушек все иначе, или твоя мама забыла собственную молодость, потому что она упорно продолжала настаивать, не понимая, как необходима юным своя, потаенная жизнь. Кстати, когда пяти лет ты пошел в школу и по вечерам я спрашивал тебя, что ты там делал, ты отвечал односложно:

— Ничего.

— У тебя нет друзей?

— Почему? Есть.

— Кто они?

— Не знаю.

— Что вам сегодня объясняли?

— Разное.

Уже тогда у тебя была инстинктивная потребность в собственной жизни, не подвластной нашему контролю.

Очевидно, если хорошенько подумать, именно с этой потребностью ни одна мать не может примириться.

— Нет, ты слышишь, что он мне отвечает, Ален?

— Слышу.

Что я мог еще сказать?

— И ты считаешь в порядке вещей, чтобы шестнадцатилетний мальчишка не желал сказать своим родителям, где и с кем он проводит время?

— Но послушай, мама… — начал ты, должно быть уже готовый уступить.

Слишком поздно! Фитиль был подожжен, уже ничто не могло предотвратить неминуемого взрыва.

— Я имею право, слышишь ты, это даже мой долг требовать у тебя отчета, раз твой отец не считает нужным тобой заниматься.

Ты спросил, слегка побледнев:

— Я должен докладывать тебе всякий раз, как иду в кино?

— А почему бы и нет?

— И всякий раз, как иду к товарищу или…

— Да, всякий раз.

— Ты знаешь молодых людей, которые это делают?

Вы оба были накалены до предела.

— Надеюсь, что так поступают все, во всяком случае все приличные молодые люди.

— Значит, среди моих товарищей нет ни одного приличного молодого человека.

— Потому что ты плохо выбираешь себе товарищей. Так вот, имей в виду, пока ты живешь в нашем доме, ты обязан отдавать нам отчет в каждом…

У тебя задрожала нижняя губа, совсем как в детстве, в минуты сильного волнения. Я всегда знал, что в эти минуты ты готов заплакать и только из гордости сдерживаешься. Ты редко плакал при нас, помню, лишь однажды — тебе было года три — я обнаружил тебя плачущим в стенном шкафу, где мы, очевидно, нечаянно тебя заперли. Ты тогда крикнул мне сквозь рыдания: «Уходи! Я тебя не люблю!» И когда я стал вытаскивать тебя из шкафа, ты брыкался, а потом в бессильной ярости вцепился зубами мне в руку. Помнишь, сынок?

Маму ты не укусил, ты только вдруг стремительно поднялся, напряженный, не зная еще, что сейчас будешь делать. Нерешительно посмотрел на нее и наконец выдавил: