Изменить стиль страницы

Тише, тише. Где-то там — тайная полиция.

Что, что? Ваши часовые не хотят стоять на месте? Они перебежали в другую страну, в ту самую страну, куда убегают дни? Ваши пращуры дезертировали, и ваши границы стоят открытые? И некому больше доказывать, что сегодня — это сегодня?

Не смиряйтесь с этим. Бегите обратно. Сто лет, двести, триста. А дальше?

Ваша родословная утратила силу. Разве время не круглое, разве оно не такое же круглое, как ваше пространство? Как вам остаться? Все ваши границы стоят нараспашку и свидетельствуют о вашем бегстве. Вы — беглецы, которые бродяжничают и скрываются, все дальше, еще дальше. Время для ваших душ — как бег кареты, бег черной кареты.

— Садитесь!

Кучер снял шляпу. Эллен сунула ему в руку деньги. Он открыл дверцу и поклонился. Звякнула его часовая цепочка. Дети колебались, они крепче взялись за руки.

Это была темная, тяжелая карета, помятая и искореженная, с растрескавшейся от солнца и времени кожей. Это была похоронная карета. Печально лоснились лошади, худые темные лошади сплошь в зарубцевавшихся шрамах. Улица, тянувшаяся вдоль кладбища, была в этот час безлюдна, в том смысле, что ее безлгодность в этот час была очевидна, она и сама чувствовала себя безлюдной. Сегодня уже завтра, а завтра уже вчера.

— Пошевеливайтесь! — Дети вскочили в карету. Дверца захлопнулась. Стук был слышен до самого сада, в котором плели венки для покойников. Он прозвучал, как предостерегающий птичий крик.

Карета тронулась.

Георг укрыл колени Эллен покрывалом. Они поехали. Поначалу медленно, потом быстрей, все быстрей, приблизительно в направлении дороги, ведущей к границе. Красная кладбищенская стена, белые дворики каменотесов и серо-зеленые сараи садовников, — все это осталось далеко позади. Позади остались последние цветы, дым из труб и крики голодных птиц, но может быть и так, что позади осталась черная карета, а все остальное улетело. Кто мог это точно установить?

Небо было из синего стекла, и красные буки на дороге разбивали себе головы в кровь. И не только красные буки. И синее стекло, пока они ехали, крошилось и рассыпалось по серому оперению серых птиц, покрывалось налетом и омрачалось чернотой черной кареты.

— Граница, где граница?

— А вы не видите? Там, где проходит линия между землей и небом, там и есть граница.

— Вы смеетесь!

— Да что вы, и не думаю!

— Вы везете нас по кругу!

— Откуда такое недоверие?

— Мы устали.

— Это одно и то же.

— Та линия, на которую вы показываете, и не думает приближаться!

— Стойте, кучер, стойте! Мы лучше сойдем!

— Я уже везу вас туда!

— Мы хотим домой. Мы хотим к остальным!

— Я хочу вернуться!

— Я хочу к бабушке!

Но кучер больше не отвечал. Постепенно они перестали кричать. Они обнялись и легли голова к голове. Они капитулировали перед чужим кучером, черной каретой и границей, которая все никак не приближалась.

— Эллен, Эллен, твоя голова слишком давит мне на плечо! Эллен, куда мы едем? Эллен, темнеет, я больше не могу тебя сторожить, все кружится…

— Все кружится! — крикнул человек с волынкой и на ходу запрыгнул сзади в карету. — А как ужасно было бы, если бы все не кружилось! Невозможно было бы отыскать полюс. — Ему удалось открыть дверцу. Он сорвал с головы шапку, засмеялся и повел носом.

— Трупы, пахнет трупами!

Карета мчалась вдоль реки.

— Что тут смешного? — строго спросила Эллен.

— Никто этого не замечает, — захихикал чужак. — Разразилась чума, но никто этого не замечает. Они жили, не замечая, а теперь они умирают, тоже не замечая. Их сапоги — это погребальные дроги, которые увозят их из города. Их ружья — носильщики, которые бросают их в ямы. Бубоны, бубоны, сплошные бубоны! — Чужак раззявил рот, зашатался и рухнул под сиденье.

— Кто вы?

— Я упал в зачумленную могилу.

— Кто вы?

— Я пел песню.

— Кто вы?

— Ах, мои милый Августин, так сразу не объяснишь!

Карета по-прежнему катилась вдоль реки. Телеграфные провода поблескивали над черными угольными складами, чайки спускались, как пикирующие самолеты, к ледяной серой воде, а на другом берегу кран тянул руки к холодному небу, словно вымаливал себе какой-нибудь груз. Вечерело, и осенний день бесшумно, беззащитно и таинственно клонился к концу.

Неподалеку от заброшенной верфи к ним подсел человек с глобусом. Он поджидал их, сидя на обломках корабля, который еще не отбуксировали.

— Колумб! — любезно улыбнулся он и снял шляпу. — Нужно еще столько открытий сделать! Каждый пруд, каждая боль и каждый камень на берегу.

— Америку в конечном счете так и не назвали вашим именем!

— Нет! — рявкнул Колумб. — Но мое имя носит неведомое. Все, что еще предстоит открыть. — Он удобно развалился на грязных подушках и вытянул ноги.

— Открытия утомляют?

— Но это прекрасная усталость! Честно зарабатываешь ночной отдых!

— А бывают сны наяву?

— О, сны — это куда большая явь, чем поступки и события, сны охраняют мир от крушения. Сны, сны, именно сны и ничто иное!

— Разразилась чума, но этого никто не замечает, — хихикнул милый Августин из-под своего сиденья. — Они не заметили, что их сотворили, и не заметят, что их уже предали проклятию.

Теперь они переезжали дамбу, эта дамба тянулась вдоль большой реки, а река текла вдоль дамбы. И ни река, ни дамба даже не пытались отделиться друг от друга, тихо и мирно убегали они в бесконечность.

Карета въехала в деревню. Серое и глубокое небо лежало над низкими оградами садов. Рыжие деревья тонули в темноте, а перед желтыми домиками играли дети. Они рисовали ногами линии на речном песке и морщили лбы. Они молча росли, между делом звонко кричали в сумерках и швыряли камнями в воробьев. Они царапались в запертые садовые калитки, кусали зубами железо и со смехом отрывали уши у старого безобразного пса.

Вдруг один из них, мальчик, перескочил через ограду. На нем была коротенькая светлая рубашка, а в правой руке праща. Его лицо пылало гневом, и он прикончил больного плачущего пса одним-едннственным камнем. Потом он развел посреди улицы костер и бросил пса в огонь. И запел: «Мы хотим принести Богу огненную жертву из наших грехов. Идите и подарите ему ваши грехи, потому что ничего другого у вас нет».

И вдобавок он заиграл на лире. Его песня звучала мучительно, чуждо и настойчиво, а от костра на пустынной улице запахло пожаром. Он вскарабкался на ограду и начал проповедовать. И после каждой фразы он швырял камни, и окна у людей разбивались, и им поневоле приходилось выглядывать наружу. Сердитые и заспанные, они просовывали свои тяжелые головы в неровные пробоины и звали детей домой. Но дети не шли, а стояли и слушали чужого маленького проповедника и разевали свои красные алчные рты, словно хотели его сожрать.

«Камни, камни в ваших окнах суть хлеб, которого вы алкаете, а хлеб на ваших блюдах есть камень, отягощающий вас. Все, что приносит вам пользу, вы возводите на трон. Боль всегда приносит пользу. Боль — вот последняя польза!»

Он занесся совсем высоко и возликовал, когда ему не хватило слов.

Деревенские дети ликовали с ним вместе, но тут один из них крикнул: «Волосы у тебя черные и курчавые, ты чужак!»

— Я ли чужак оттого, что волосы у меня черны и курчавы, или вы — чужаки оттого, что руки у вас холодны и тверды? Кто чужак, я или вы? Чужак не тот, кого ненавидят, а тот, кто ненавидит, а кто считает себя единственным настоящим хозяином в доме, тот и есть главный чужак!

Но деревенские дети больше его не слушали. Они вскочили на ограду и сбросили его вниз. Они завыли, и заревели, и перестали расти. А взрослые, которые тоже давно перестали расти, выскочили из домов и набросились на чужого мальчика. Они опрокинули его на последние языки его догоравшего костра, но пока они думали, что сжигают его, они только закаляли венец у него на голове. И пока они думали, что убивают его, он от них ускользал, но они этого не знали. Он вспрыгнул в черную карету, положил голову на колени рослому Колумбу и немного поплакал, пока милый Августин гладил его обожженные ступни. Потом они сыграли дуэт на лире и волынке, и лишь когда они уже проехали вместе добрую милю, чужому мальчику пришло в голову представиться.