Грамматика немецкого языка с обложкой от уголовного кодекса показалась столь знакомой и одушевлённой вещью, как человек с воли. С трудом разбирая слова (их значение никак не могло пробиться сквозь толстое и мутное стекло, отделяющее меня от мира вещей, имеющих точный смысл), я стал понемногу понимать, что в комнате свиданий мне отведён ещё как минимум час, и вертухай за дверями не будет беспокоить меня раньше времени: свиданка — это святое. Плохо только, что через стекло. Рассказывали, что в каждой комнате свиданий меж стеклом и рамой есть щель, куда можно просунуть маляву. Только этого не понадобится: стекло оказалось изо льда, и на глазах тает, стекая мутными прокуренными струйками на грязный тюремный стол. Впереди из неясных движущихся форм серого и красного цвета проясняется идущая навстречу толпа с транспарантами, на которых белым по красному написаны формы императива и плюсквамперфекта. Толпа выкрикивает грамматические лозунги и, приближаясь, грозит раздавить меня. Вертухай же двери не открывает: свидание — это святое.
Происходящее означало, что на шестые сутки мне удалось заснуть. Недолго, часа на два, а потом — старая песня: тусоваться в толпе по восемнадцать часов и бороться, бороться, бороться. Отдохнувший на серпах позвоночник заболел с новой силой, не соглашаясь с нагрузкой.
Сложно передать обстановку общей камеры. Представьте, что вы едете в метро в час пик, и вдруг выясняется, что следующая станция через год, в вагон приносят унитаз и раковину и, будьте любезны, живите.
Хата ноль шесть на Бутырском общем корпусе одна из лучших. Это значит, что в хате не стоит жара в сорок градусов при влажности воздуха 100 %, как было на Матросске, нет насекомых. Вообще на Бутырке чище, но и положение строже. Матросска — как помойная яма. В целом же хрен редьки не слаще.
Итак, точка опоры опять найдена, на этот раз — немецкий язык. Спасительная грамматика оказалась единственным средством, позволяющим засыпать. Как-то раз к кормушке подошёл библиотекарь из хозбанды и, заискивая, предложил список книг. Если раньше чтение казалось дикостью в этих условиях, то сейчас немецко-русский словарь показался мне благом. Жизнь превратилась в немецкий язык, словарь стал моей библией, а я вдруг понял, что опять не сдамся. Мысль об этом принесла радость, недужную, но высокую и торжественную, жизнь и свобода вновь поманили своим притягательным светом, и я решил, что должен побеждать. Нет доблести подыхать в Бутырке, есть доблесть её пережить. Больше ни с кем я не разговаривал, ограничиваясь односложными ответами на вопросы. Решимость, боль и отсутствие страха стали моими друзьями. Сокамерники стали странно поглядывать на меня, но мне было все равно. Написал очередное заявление в суд на изменение меры пресечения, написал по почте последнее китайское предупреждение Косуле и приготовился к очень долгой борьбе: широко распахнуты в тюрьму ворота, на волю же ведёт лишь узкая щель. А с общака эта щель и вовсе не видна. Пока арестант находится в помещении этой категории, шансов уйти на волю у него практически нет. Здесь собираются забытые и брошенные, без денег, без поддержки извне. Общак — воплощение безнадёжности. Самой желанной целью арестанта с общака является суд и лагерь, если, конечно, не грозит особый режим (крытая тюрьма): крытник — наполовину смертник. Кого только не встретишь в общей камере, от слегка провинившихся, за недоносительство например, до тех, кому сидеть не одно десятилетие, кто наверняка умрёт в тюрьме. Кто не сидел на общем, тот не знает тюрьмы. То, что на официальном языке правозащитных организаций называется нечеловеческими условиями, полное отрицание происходящего и бессилие что-либо изменить — варят арестанта на медленном огне. Как люди не ста-новятся зверями — уму непостижимо, напротив, проявляется лучшее даже в худших. Неужели русскому человеку нужно попасть в тюрьму, чтобы быть человеком. Почему мы на воле другие. Отчего бы нам не жить по-людски? Ответ один: пёс его знает — загадка русской души.
Когда меня действительно заказали с вещами, вся хата, до этого, казалось, не замечавшая меня в своей массе, вдруг оживилась, народ наперебой стал делать предположения, куда меня, на волю, в другую хату или в больницу. Сошлись на том, что, скорее всего, на волю, в связи с чем я на выходе из хаты получил самые тёплые напутствия и внушительный пинок в зад, отчего буквально вылетел на продол. Это тюремная примета — пошёл вон и не возвращайся! Получить пинок — это значит, что тебя уважали и желают тебе только Свободы. А сам получивший этот приятный знак всегда от неожиданности злится. Рассердился и я, однако, сообразив, что удар обошёлся без последствий, обрадовался и пошёл за вертухаем. Двинулись вверх по лестнице, значит, свобода опять отменяется. Третий этаж, хата 318, большой спец. В хате четыре шконки, семь человек, что после общака кажется футбольным полем. Молодые амбициозные ребята, для которых тюрьма — романтика, насмешливо оглядели меня, немного побеседовали, и я занял шконку прямо под решкой, без ограничений времени сна, с единственным условием, что на ночь шконка будет использоваться для нужд дороги. Вещи познаются в сравнении, в таких условиях можно не только жить, но и с комфортом, возможность в любое время прилечь воспринимается как подарок, потому что дело дошло до онемения конечностей и временами не чувствовать руку и пальцы ног стало обычным делом. Нашлись в хате и обезболивающие таблетки. В общем, суток несколько я спал, с перерывом на баланду и проверки.
Что-то явно произошло. Наверно, Косуля получил письмо. Задаром здесь на спец не переводят. Вызвали кврачу. Молодёжь насторожилась: почему без заявления; не иначе, как кумовской. Побеседовали. Успокоились. Можно подумать, они не видят, кто в хате кумовской. Вызвали к врачу. Им оказался военный с офицерскими погонами и в белом халате.
— Павлов, Вы писали мне заявление? — Ответить «нет» было бы непростительно глупо.
— Да.
— Какие жалобы? — и, думая о чем-то своём, не слушая меня, врач стал что-то писать в карточку и написал довольно много. Краем глаза удалось разобрать: пишет обо мне.
Постепенно стали угасать жуткие признаки сумасшествия, посетившего мою грешную голову; несколько недоразумений, связанных с их остаточными явлениями, удалось свести на сдержанный тюремный юмор, и видимый мир приобрел определенные черты, перестав являться в гофмановских метаморфозах. Всякий выздоравливающий по-своему счастлив. Был счастлив и я. Потому что не сдался и пребывал не в ванне с формалином, а в роскошных условиях большого спеца. Переход с общака на спец можно представить, вообразив такую ситуацию: в том самом вагоне метро, куда в час пик принесли унитаз и сказали «живите» — устроили дискотеку без перерыва, и вот, натолкавшись до потери разума, с заложенными от громкого звука ушами, с оранжево-черной пеленой перед глазами от хронического недосыпания, прокуренный от кончиков пальцев рук до пяток, перестав понимать и воспринимать, ты вдруг оказываешься в соседнем вагоне, где места сколько хочешь, воздух свежий, и можно курить не в одурь, а в удовольствие, где стоит, в отсутствие телевизора, восхитительная тишина, в которой нормально одетые спокойные люди переговариваются вполголоса. Любой спец можно забить до отказа, но хата 318 для этой цели явно не была предназначена. Обитатели камеры — серьезные сдержанные ребята, без каких-либо разговоров о наркоте, идаже почти без матерщины. Вроде как и не тюрьма даже. Появилось давно забытое состояние — настроение, которое, однако, портил сосед по хате, некий бывший военный переводчик, обвиняемый в мошенничестве, крутой на воле и уверенный в тюрьме (а по-моему, так примерно в чине капитана ФСБ). Он повел со мной беседы, из которых следовало (каждый автолюбитель знает, как искусно и запутанно, но с полной конечной определенностью может сотрудник автоинспекции объявить сумму, за которую можно избежать какого-либо наказания), — что есть основания предполагать: мне нужно готовить, по меньшей мере, 50 000 американских долларов, и тогда свобода под залог станет реальна, иначе я столкнусь с холодным непониманием и справедливой неподкупностью Генеральной прокуратуры. Задаваемые вопросы — они же всегда частично и ответы. Налицо картина растерянности следствия, готового идти на компромисс: я рассказываю, что знаю, а следствие отпускает меня на свободу под залог, но меньше пятидесяти штук не может быть по определению, даже если я не виноват ни в чем, чего на самом деле, как выразился военный переводчик и мошенник, не бывает. Тот человек, что был в моем облике до ареста, весил девяносто килограммов, привык ездить в автомобиле, приобрел черты высокомерия и спеси, забыл, что такое преодоление, и в мире благополучия подернулся жирком во многих отношениях. Сегодняшний человек не был похож на того, дотюремного. Ребята, по воле занимавшиеся штангой, определили мой вес в 50 килограммов, брюки мои давно были утянуты веревочками за петли, в них уже могло влезть два таких, как я, и болтались они как на скелете. Из маленького зеркальца глядело старое лицо с большими темными кругами вокруг глаз и белыми клочьями седины в бороде, усах и бесформенной шевелюре. Беса в ребре разглядеть было нельзя, но само ребро выпирало наружу, как у обитателя концлагеря. Оставшиеся после дележки с Рулем деньги остались в далеком прошлом,приходящая раз в месяц продуктовая передача имеет смысл только на спецу, недаром есть такое мнение на общаке, что передачи с воли в это экзотическое место — пустая трата денег. Конечно, можно «жить одному», но когда смотришь на человека, который ходит по камере весь в язвах, в полуистлевших трусах, покрытый грязным потом, с серым лицом и слоновьими ногами (отеки от долгого стояния), и знаешь, что у него нет ничего, ни денег, ни еды, ни одежды, ни надежды, то, конечно, поделишься с ним, чем есть. Давно уже баланда перестала быть вонючей, уже произошло частичное разделение тела и духа, они сосуществуют, как соседи в коммуналке, временами встречаются, а чаще пребывают в одиночестве, причем кажется, что дух существенно ближе к твоей сути, а необходимости в теле становится все меньше и меньше. С телом, кстати, происходит странная вещь: похудев, оно начинает сохнуть и, как шагреневая кожа, с каждым днем уменьшается, а все, что в нем болит, это как бы у соседа. Связь с внешним миром по большей части тоже в прошлом. Какие могут быть пятьдесят тысяч долларов, если взять их из банка могу только я, а для этого нужно оказаться в Португалии. Помочь может только друг, он же и враг. Какие-то деньги он из меня уже вытащил, из возможных наверняка последние, а со своими не расстанется. Удивительные метаморфозы происходят с людьми; человек бедный и нежадный в молодости, стал мой приятель с годами богат и патологически скуп. Чем богаче человек, тем чаще он готов удавиться за копейку, т.е. буквально как простой смертный. Помогать станет, если только сильно испугается. До сих пор этого не произошло, значит, мои действия были неубедительны. Сейчас, в этих условиях, появилась уникальная возможность — думать; не выбрасывать из доменной печи раскаленного мозга расплавленные мысли, а трезво размышлять, изредка смахивая с лица паутину почти угасших галлюцинаций. Правильные решения не должны быть замысловатыми. О собственном риске говорить не приходится: куда дальше. Если, конечно, не дойдет до пыток. «Твое счастье, что ты в тюрьме, — сказал мне якобы мошенник и бывший переводчик. — На сегодняшний день для тебя это единственное безопасное место. В таком деле, как у тебя, главного обвиняемого обычно в живых не оставляют». А без Вас бы мы не догадались. Но что-то должно было измениться и дальше. Золотое шахматное правило: немедленная реализация полученного преимущества хуже его наращивания — действует и в жизни. Только терпение внутреннее и отсутствие такового внешне может помочь. Должен появиться Косуля. Если за единственной фразой письма, отправленного через администрацию тюрьмы, о том, что предупреждаю последний раз, последовали столь серьезные вещи, как перевод на спец и вызов к врачу, то адвокат боится по-настоящему, и, прежде всего слова письменного, — вот где ключ. И Косуля явился. Вертухай за дверью объявил «Павлов, слегка», и двинулись. Обычно на вызов собирают группу. Начинают с медсанчасти, потом спец, общак. Пройти по Бутырским коридорам — дело несколько иное, чем на Матросске, где коридоры глухие, так как камеры по обе стороны. На Бутырке большей частью камеры на одной стороне, а на другой — окна. Останавливаться у них не дают, но мимоходом взглянуть на улицу — тоже событие. Улица, правда, безотрадная, тюремные постройки из темного кирпича, решетки во всех окнах, безлюдье на дворе, как после мора, — радости не добавляют, но есть деревья, зимой мрачные как тюрьма и жизнерадостно зеленые летом. Легенды о тюрьме до сих пор живы среди арестантов. Говорят, когда Екатерине, велевшей построить Бутырку, докладывал архитектор, он сказал: «Ваше Величество, тюрьма для Вас готова» — за что был замурован в стену, где — до сих пор неизвестно. На Бутырке приводились в исполнение смертные приговоры. Тюрьма будто окутана темным облаком; я никогда не любил этого района Москвы и старался объехать сто-роной; если в городе солнце, то над Бутыркой обязательно хмурое небо. — «Иносказание» — скажет читатель. — «Спорить не буду» — ответит автор. Как бы там ни было, а пройти коридорами не то чтобы приятно, но что-то в этом роде. Мир арестанта сужен в пространстве. Для человека с интравертным характером мир и вовсе как бы исчезает вовне и выворачивается наизнанку внутри самого человека, отсюда и яркость представлений, острота переживаемого, понимание ранее недоступного, а также близость безумия, или, что гораздо точнее, сумасшествия. Оказываясь за тормозами на продоле, ты уже в другом мире. Ты научился чувствовать пространство, для тебя большая разница — видеть три метра замкнутого круга или перспективу, взгляд интенсивно отдыхает на продоле. Тот, кто пишет тюремные инструкции, знает это, поэтому вертухай постарается сократить твои небогатые радости, и станешь ты лицом к стене, пока он будет тебя шмонать. Потом руки за спину, пошли, говорить запрещено. В начале следующего коридора опять лицом к стене, пока не будет извлечен из преисподней очередной арестант. В эту минуту можно перекинуться парой слов с соседом; не замолчишь вовремя — получишь по башке дубинкой или кулаком в живот. По мере продвижения к следственному корпусу дисциплина ослабевает, лицо вертухая приобретает гуманное выражение, голос становится мягче: приближаемся к зоне действия закона. Но сначала всех рассуют по темным одноместным боксикам, в которых можно сидеть или стоять. Лучше стоять, потому что грязно. Здесь случаются невиданные послабления; например, если степень загрязненности боксика слишком велика (а некоторые экземпляры скрашивают досуг в боксиках занятием онанизмом), то можно указать на этот факт вертухаю, и он поместит тебя в менее грязный боксик. За пачку сигарет или в силу везения можно попасть вместо боксика в туалет. Там есть окно на улицу с дальней перспективой и сквозит через открытую форточку, что воспринимается даже зимой скорее как преимущество, чем как недостаток, и, главное, светло от настоящего света, не от лампочки. Отсутствие возможности сидеть для привыкшего стоять часами, а то и сутками, арестанта — беда небольшая. Так и стоишь, заточенный в сортире, на двери которого под шнифт подсунут талончик с твоей фамилией, смотришь в окно, думаешь, отчего ты не сокол, зачем не летаешь, радуешься жизни, одновременно готовясь к самому худшему: мысль о пытках не покидает арестанта никогда, потому что они не часты, но возможны. В хате рассказали, как увели одного «слегка», а забросили в хату уже без чувств, всего в крови; через несколько минут унесли, а потом по очереди всех вызывали к куму и ненавязчиво просили написать объяснение, что упомянутый арестант вёл себя неадекватно, бился головой об унитаз до тех пор, пока не умер. Кроме того, мусора имеют обыкновение, в случае недостатка доказательств, выдвигать сопутствующее обвинение: на всякий случай. Имеет место и надежда. Поскольку происходит движение, кто сказал, что оно не к лучшему. Смесь таких предположений серной кислотой разъедает душу, и лишь табачный дым твой друг и союзник.