Изменить стиль страницы

— Воистину не можете, — и лицо Людовика исказилось гадкой усмешкой, — по крайней мере, до сих пор у вас не было личных поводов разделять те пессимистические взгляды, какие здесь были высказаны. Я просто хотел узнать, что вы — прелат и политик — думаете о подобных умонастроениях. Ответ священника я уже слышал; теперь попрошу вас высказать ваше, если можно так выразиться, светское мнение.

Балю слегка пожал плечами. У него были хитрые глаза.

— Позвольте мне, ваше величество, продолжать черпать из бездонного источника богословия. Я отвечу словами блаженного Августина[52]: «Время не течет по нашей жизни бесследно: чудны дела его, творимые в душе человека». А также словами апостола Павла в его послании к коринфянам: «Кто из человеков знает, что находится в человеке, кроме духа человеческого, живущего в нем». Священное писание говорит сверх того: «Всяк человек есть ложь», и это надо понимать не в моральном смысле, а как свидетельство об ограниченности человеческого духа. Я этим хочу сказать, ваше величество, что очень охотно верю в то или другое действие времени на государей Бургундского и Савойского, на сеньора Сен-Поля и на всех людей вообще; но я не могу ни объяснить, ни прочувствовать этого сам. Видеть, знать, что творится в душе другого человека, — этого я, смертный человек, не могу.

Он помедлил мгновение, затем продолжал, еще более подчеркивая слова:

— Человек несовершенен; он никогда не сможет узнать или предугадать, что совершается в душе другого человека!

Король, видимо, не торопился отвечать и задумчиво подпер голову рукой.

Что Балю чрезвычайно ловко защищался, прикрываясь общефилософскими и психологическими доводами, — это было неоспоримо. Даже Оливер изумлялся умной тактике прелата, который заблаговременно и дерзко парировал могущее возникнуть против него обвинение.

Оливер напряженно ждал ответа короля; он опасался, как бы кардинал не заметил по этому ответу, что подозрения короля не имеют еще под собой реальных доказательств и что вся самоуверенность Людовика — лишь дерзкая игра. Тут Оливер решился: он быстрым движением перегнулся вперед, слегка тронул короля за рукав, взял со стола блюдо и прошептал над левым ухом государя:

— Фарисей…

Он взял со стола серебряную корзинку со сдобой и прошептал, как бы мимоходом, уже с правой стороны:

— Лжец…

На этот раз Людовик слегка улыбнулся; раздумье, по-видимому, вновь привело его к той необычной форме беседы, которая только его — неизвестно почему — развлекала, но зато терзала других.

Он сказал — и голос его слегка вибрировал, и издевка в нем звучала чересчур ясно:

— Прелестно сформулировано, ваше высокопреосвященство. Вы бесспорно лучше всех здесь присутствующих владеете оружием диалектики. Оно и понятно: вы прошли хорошую богословскую школу. Отлично! Великолепно! Мне на голову упал кирпич: откуда вам было знать, как могли вы предвидеть, что владелец того дома, вблизи которою это случилось, нарочно высвободил кирпич, да еще подтолкнул его с преступным намерением меня убить. Это только маленький пример в доказательство человеческой ограниченности, — вы меня понимаете, монсеньор? — в доказательство полной вашей невиновности на тот случай, если вы, скажем, как раз в эту минуту шли рядом со мной. И даже в том случае, если вы сами привели меня к этому дому; и даже если вам хорошо известна ненависть ко мне его хозяина, как могли вы, ваше высокопреосвященство, прочесть злой умысел в его душе? Мой простой пример — без ссылок на писание и отцов церкви — сделал вашу формулу весьма наглядной? Не правда ли?

Балю неуверенно, но утвердительно кивнул.

— Чудесно, — воодушевился король, — а теперь вам всем господа, небезынтересно будет узнать, как я сам отношусь к этому вопросу. — Он возвысил голос и обвел глазами всех поодиночке. — Я, сеньоры, объявляю себя приверженцем теории недоверия. Разрешите вернуться к моему примеру. Я не только с самого начала считал бы хозяина дома на все способным, но считался бы и с возможностью того, что мой спутник посвящен в его план. Я, следовательно, либо шел бы все время по другой стороне улицы, либо, приняв все меры предосторожности, направился бы прямо навстречу опасности; направился бы с таким расчетом, чтобы камень меня миновал или же попал в моего провожатого, смотря по тому, насколько я уверюсь в его виновности. Я, ваше высокопреосвященство, хочу этим сказать следующее: быть может, я так же мало знаю, что творится в душе другого, как и вы, а быть может и немножко больше; но я — политик, и на всякий случай считаюсь со злом, сидящим во всякой человеческой душе. А так как у меня, сеньоры, только одна голова, и так как я имею обыкновение расценивать свою жизнь исключительно высоко, то я соглашаюсь не с героическим коннетаблем и не с полководцем — герцогом, а с любезным моим шурином Савойским, — и это ни для кого не является новостью. Я не ценю чужой жизни, сеньоры, и на это мое убеждение время не имеет никакого влияния. Я ценю только собственную жизнь и не желаю ставить ее на карту, как это делаете вы, любезный мой бургундский племянничек!

Последние слова, резкие как удар клинка, жутко прозвучали под высокими сводами. Лицо Балю передергивалось, словно на него сыпались пощечины.

Герцог опустил голову; он не в силах был вынести взгляда Людовика. Снова все застыли, испуганные и растерянные.

А король не переставал. Он словно посадил все эти души на цепь и рвал, дергал их из стороны в сторону; он мучил их своей загадочностью, своими злыми насмешками, он напоминал им их прошлое, показывал настоящее и, казалось, с капризной небрежностью определял их будущее. Но вот внезапно он одним волшебным мановением отогнал витавших духов страха и нечистой совести; могло казаться, что он все время не слыхал и не говорил ничего другого, кроме учтивых придворных фраз, какими обычно обмениваются в торжественных случаях преданные вассалы и милостивый король. Под конец он создал у всех настроение безобидной тихой веселости и добился такого смятения умов, что сам герцог, почтительно чокаясь с ним, задавал себе вопрос: не лучше ли и впрямь решить спорные дела миром, не прибегая к насилию, последствия которого так сомнительны? А вельможи восторженно, внимательно, самозабвенно ловили каждое слово своего повелителя. Один лишь Балю не поддался очарованию; он в безотчетной какой-то подавленности хватался рукой за золотой наперсный крест: ему чудилось, что Неккер — злой дух, стоящий за плечами короля — отуманивает дьявольскими чарами трепещущие души.

Вернувшись около полуночи к себе в комнату, король сбросил маску. С расстроенным, горестным лицом уселся он в кресле и пристально глядел на догорающие в камине угли. Голова была пустая и тяжелая; нечеловеческое напряжение сменилось апатией, ощущением слабости, беспомощности; толстые стены давили его. Он устало поднялся, подошел к окну, раскрыл его и стал вглядываться в ночь, нащупывая взором очертания замковой башни.

— Здесь уже умер когда-то король Франции, — тихо сказал он Оливеру; он думал о третьем государе Каролинской династии, Карле, которого один пикардийский барон заточил в башню Пероннского замка и замучил там насмерть.

Мейстер знал, что реакция неизбежна. Он продолжал тихо, спокойно прислуживать королю, поджидая минуты, когда царственный дух вновь охватит все происходящее. Людовик молча дал себя раздеть.

Раздался стук в дверь. Король в ужасе вскочил: он дико озирался по сторонам, словно отыскивая потайной ход или место, куда бы можно спрятаться. Оливер постоял мгновение совсем неподвижно, с угрюмым лицом.

— Кто там? — наконец спросил он.

— Ваше величество, — настойчиво прозвучал голос Балю. — Вы разрешите мне в этот поздний час все же просить об аудиенции?

Людовик взглянул на мейстера; тот пожал плечами.

— Дело терпит до завтра, Балю! — раздраженно крикнул король.

— Если бы терпело, то я ни за что не позволил бы себе нарушать покой вашего величества, — прошептал кардинал и взволнованно кашлянул.

вернуться

52

Августин (354–430) — один из влиятельнейших отцов христианской церкви, епископ Гиппона с 395 г.; автор ряда сочинений, главное из которых «Де цивитате Деи» — «О граде Божьем» (лат.).