Изменить стиль страницы

— Оливер, — заговорил он медленно, — я знал тебя лучше, пока тебя не видел, я понимал твой гений, который подобен моему, и я воспользовался им, я призвал его сюда. Я его понимал, когда слушал за тем занавесом, и смеялся. Но теперь ты для меня непроницаем, Оливер; я не вижу даже подтверждения того, что я твой господин, не вижу даже того, что тебя надо бояться. Не умнее ли было бы с моей стороны сказать, что читаю в твоем взгляде то, что я хотел узнать и что привык читать?

Мейстер был страшно поражен этим вопросом и внезапно почувствовал глубокое влечение к королю.

— Оливер, — снова, почти шепотом, заговорил король, — у тебя теперь глаза, как у хорошего человека. Друг, даже у хороших людей в моем присутствии делаются злые, ненавидящие или трусливые глаза. Тебя зовут Дьяволом, и я величал тебя этим же именем. Что же, ты очень храбр? Настолько храбр, что можешь быть добрым? Подозреваешь ли ты, что может для меня значить такой пример? Оливер, хватит ли у тебя мужества быть добрым к такому человеку, как я?

— Государь, — отвечал потрясенный Неккер, — я люблю вас.

Глава четвертая

Сатир

Дьявол img_04.png

Этот странный взрыв чувств у двух мужчин больше не повторялся. Они ощутили необходимость забыть о нем и претворить его в сознательную, основанную на глубочайшем взаимном тяготении связь, какую только может дать продолжительная совместная жизнь и испытанная согласованность. То была схватка душ такого напора и такой стремительности, что оба они, отпрянув, сохранили отпечаток один другого. Оба они знали друг друга, каждый на свой лад и под своим углом зрения: король видел в слуге родственную себе духовную силу, демоническую разносторонность и энергию политика; он видел его безусловную преданность, он видел, что Оливер предоставляет в его полное распоряжение не только весь свой ум, но также и всю полноту своих дарований, которые он, король, считал более значительными и глубокими, чем свои собственные. Оливер же, со своей стороны, понимал смысл каждого слова, каждого взгляда, каждой улыбки, каждого движения короля; часто он знал его мнение и всегда угадывал степень интимности его человеческих переживаний. Он служил ему с беспримерной радостью, но эта радость и это служение являлись особым видом стремления к власти; равным образом его внутреннее расположение к королю являлось внедрением в душу родственную и вместе с тем поистине царственную и обаятельную. Король полагал, что он властвует над Оливером, а между тем постепенно подпадал под его влияние. Неккер же, воображая, что знает, как глубоко внедрился он в другого, в действительности не понимал, насколько сам он обезличился.

Оливер с Анной и Даниелем Бартом, возведенным в должность придворного лакея, занимал ряд комнат в дворцовом флигеле, который был предоставлен в распоряжение высших дворцовых чиновников. Однако король, которому он прислуживал и который обсуждал с ним решительно все политические и административные дела, весьма часто — сообразно с обычаем того времени — оставлял его у себя спать и почти всегда позволял ему раздевать и одевать себя, а во время аудиенций и совещаний он ставил его за занавесом или за панелью и вообще требовал его к себе во всякое время дня и ночи. Благодаря всему этому Оливер становился все более и более редким гостем в собственном своем доме. Анна держала себя мужественно и вслух не жаловалась. Особое положение мейстера требовало не только от него, но и от его близких полной скрытности, изолируя от всего мира жизнерадостную женщину, привыкшую к смене лиц, разговоров и к людским похвалам. Когда же королю заблагорассудилось не отпускать от себя мейстера даже на обед и, отбросив в сторону всякий этикет, оставлять его обедать за своим столом, когда, наконец, король ощутил потребность сделать Оливера поверенным своих интимных удовольствий и организатором своих многочисленных ночных оргий, мейстер увидел, что прекрасное лицо Анны болезненно изменилось и побледнело от скрытого страдания.

Самым странным было то, что король, уже в первые же дни пожелавший увидеть Даниеля Барта, никогда не приказывал представить ему Анну, хотя, по-видимому, он был осведомлен о том, что значила она не только для всех людей, но и для самого Оливера-Дьявола. Быть может и Жан де Бон забыл о впечатлении, которое произвела на него в Генте жена мейстера Оливера, ибо он почти не вспоминал о ней. Только кардинал Балю, единственный из трех доверенных советников короля, с тайной враждебностью и сословным высокомерием отнесшийся к Оливеру, сказал с гримасой в первые же дни его появления во дворе:

— Говорят, мейстер, у вас жена красавица?

Однако король резко перебил его:

— Говорят, выше высокопреосвященство, что у вас нет недостатка в духовных дочерях!

Оливер еще не понимал причин такого поведения короля. Иногда он просил отпустить его на вечер или на ночь, чтобы провести время с Анной. Когда же он узнал о ее глубокой печали, он прямо сказал королю, что его жена страдает от одиночества и замкнутости, и что она стоит того, чтобы с ней считаться.

— А ты очень любишь жену? — спросил король, глядя в сторону.

— Я люблю ее как отец, — отвечал Оливер медленно, — ибо она мое создание, но я люблю ее также и как любовник. Это дважды великая любовь.

— Это почти греховная любовь, — отвечал Людовик, все еще не глядя на него. — Однако что же мы можем сделать для нее, — продолжал он несколько торопливо.

— Назначить ее фрейлиной к королеве? Но ее величество слишком хорошо знает, что ей всегда следует быть там, где меня нет. А ведь на разлуку с женой ты вряд ли согласишься? Так что же мы можем сделать для нее?

— Можно было бы, — начал Оливер, колеблясь и наблюдая за королем с тайным беспокойством, — можно было бы предоставить нам помещение в этом флигеле или позволить ей находиться вблизи меня.

Король повернул к нему свое лицо — лицо сатира, на котором молнией промелькнула гримаса, а может быть это усмехнулись лишь его глаза, ибо он говорил уже серьезно, почти добродушно.

— Нет, мой друг, нет, потому что в данном случае твоя близость означает также и мою близость, не правда ли?

Лицо Оливера посерело.

Король вдруг поднялся и стал, волнуясь, ходить взад и вперед по круглой башенной комнате, в которой он любил работать; его сухие кривые ноги в поношенных, бесконечно длинных чулках со сбившимися складками похрустывали в коленях. Но вот он остановился перед мейстером, положил ему руки на плечи и прошептал:

— Оливер, легче бороться против неба у себя над головой, чем против зла в самом себе. Но ты видишь, мой друг, я борюсь. Итак, будь благоразумен, помоги мне и больше не поминай об этом.

Он оставил его и шагнул к окну, через которое виднелась залитая солнцем, широко раскивнувшаяся Турень. Казалось, он хотел отвлечь свое и чужое внимание или же перенесся своей непрестанно работающей мыслью уже в другую область. Он обернулся: лицо его было коварно и лукаво как всегда, когда его мысль опережала его речи.

— Что думаешь ты о Балю? — спросил он без всякого предисловия.

Оливер был так потрясен, так подавлен наплывом недобрых мыслей, что забыл свою обычную осторожную манеру — избегать определенных суждений в присутствии государя, — и после краткого размышления отвечал:

— По-моему, кардинал самый честолюбивый из трех, а потому и самый неверный.

Людовик слегка улыбнулся и со страдальческим видом поднял правую бровь.

— А что, Оливер, это твое мнение вполне свободно от чувства личной обиды?

Ирония вопроса, ясно подчеркнувшая тактическую ошибку мейстера, тотчас же вернула ему хладнокровие и его обычные повадки. Он стал внимательно следить за физиономией короля, чтобы на основании мимолетного выражения его глаз или движения лицевых мускулов проникнуть в его тайные мысли. И в ту же минуту его осенила счастливая мысль, что он — если только умно начать, может именно через посредство Балю и того, что о нем знал, стать вершителем более великих судеб, чем это доступно кардиналу в его интриганском тщеславии, и что это удастся ему достигнуть даже раньше, чем он смел надеяться, — быть может, достаточно рано, чтобы отклонить опасность, грозящую Анне, и уже ни в коем случае не слишком поздно, чтобы выступить мстителем, если потребуется кара. Сообразив все это, он отвечал коротко, с тонкой улыбкой: