Изменить стиль страницы

7

Впрочем, Фила ждали неотложные предотъездные дела, он передал брата Нэнси, а Нэнси, без промедления подхватив его под руку, защемив его локоть между своим округлым локотком и полной, плотно обтянутой майкой грудью, повлекла Александра Наумовича на кухню, которую как-то даже и не пристало называть кухней, так все тут светилось, блистало, переливалось яркими красками, играло в стекольных гранях и выступах, и принялась объяснять, как включать посудомоечную машину, как пользоваться самозагорающейся газовой плитой, принялась показывать, как работает процессор, макровейв, тостер, автономная и общая для всего дома система эйр-кондишен и еще многое-многое другое, так что у Александра Наумовича вскоре все перемешалось в голове, хотя он и пытался сначала кое-что запомнить, и даже вспотел от усердия, отчасти же — от страха перед обилием техники, он всегда избегал тесных контактов с нею, будучи погруженным в историю русского стиха и “серебряный век”, помимо того ему мешала сосредоточиться мягко волнующаяся перед его глазами грудь Нэнси с двумя четко проступающими бугорочками, но он отыскал самый легкий, самый благоприятный для себя выход — объявил, что не намерен пользоваться ни тостером, ни макровейвом, ни посудомоечным агрегатом, ни прочими совершенно излишними для него устройствами, плита, чайник, пара тарелок и холодильник — вот все, что ему нужно, и Нэнси это понравилось, она увела его из кухни, усадила в глубокое кресло и сама села напротив, и оба они смеялись, хохотали над ним, Александром Наумовичем, таким еще “русским-русским”, таким не приспособленным к американской жизни, и он смеялся сам и ей позволял, тем более, что Нэнси в самом деле была красивой женщиной, и когда она так вот сидела, расплескав по плечам свои шелковистые, лоснящиеся на солнце, белокурые волосы (в Америке она снова сделалась белокурой) и закинув одну ногу на другую, в коротеньких шортиках, и поигрывала, покачивала повисшей на носке расшитой домашней туфелькой, она казалась прямо-таки сошедшей с журнальной обложки голливудской звездой, хотя, честно говоря, Александр Наумович не очень-то разбирался в голливудских звездах, мог и обмануться, но ей, видно, было приятно то, как он на нее смотрит, на нее и на ее круглые коленки, она даже подхватила с пола котика Фреда, то есть никакого на самом деле не котика, а толстого, раскормленного, лениво разлегшегося у ее ног кота, и посадила к себе на колени, и стала гладить по белой, глянцевито поблескивающей шерстке, и Александру Наумовичу тоже дала погладить и познакомила, представила их друг другу, то есть сказала “Фред” и протянула кошачью лапу Александру Наумовичу, и тот пожал ее, вместе с розоватыми, плюшевыми на ощупь подушечками ощутив твердые, острые коготки, и хотел было представиться тоже, но Нэнси его перебил: “Алекс, — сказала она, — теперь ты Алекс, тут, в Америке, ты Алекс, мы с Филом еще в самолете решили — как только слупим на американскую землю, он — Фил, я — Нэнси, а что до Филиппа и Нины, так они остались в Союзе, с ними покончено, раз-два-три — наплевать и забыть, мы — американцы, и ты тоже — Алекс, американец, хотя еще и не вполне...”

8

— Алекс... — сказал он себе. — Алекс... — повторил он вслух, когда они уехали, и, помахав на прощанье яркооранжевому такси, вернулся в дом и защелкнул за собой дверь. — Алекс, американец... — и ему отчего-то сделалось легко, даже весело. И правда, имя что-то меняет... Новое имя, новая жизнь... Впервые за долгое время он остался наедине с собой. С собой и Фредом... С Америкой, — подумал он. — Да, с Америкой...

Так что в тот день как-то не получилось между братья ни задушевных бесед на общие и взаимоволнующие темы (а так хотелось Александру Наумовичу, помимо прочего, потолковать о горемычной судьбе еврейского народа и своей, хотя и запоздалой, причастности к ней), ни разговора по щекотливому для него вопросу, на который он все не мог отважиться, да и подходящей для этого обстановки не было — среди нарастающей спешки, сборов, перекладывания вещей из чемодана в чемодан, мелькания в воздухе каких-то рубашек, маек, купальников, трусиков, круговерти бумаг и счетов, которые необходимо было в последнюю минуту заполнить, обгоняющих друг друга телефонных звонков, на которые следовало ответить, среди вороха наставлений и советов, которые Александр Наумович пытался запомнить и даже записать и среди которых ему запомнилось, что котика Фреда ни в коем случае не следует выпускать на улицу ночью на улицу, поскольку где-то в окрестностях, говорят, поселился опоссум... Это был даже не совет, а настоятельное требование, об этом говорили они оба — и Фил, которому напоследок жирный котяра ухитрился вскарабкаться на плечо, и Нэнси, уже перед тем, как войти в такси, чмокнувшая несколько раз вперемешку — Александра Наумовича и котика Фреда...

Оставшись один, Александр Наумович сказал себе, что и задушевная беседа, и щекотливый разговор всего лишь откладываются до возвращения Фила и Нэнси, пока же в тог вечер, не тратя времени даром, он сделал несколько звонков знакомым ньюйоркцам, с которыми связан был давней душевной приязнью и даже дружбой и которые сравнительно недавно стали ньюйоркцами. Все они восторженно приветствовали Александра Наумовича, его появление в Нью-Йорке, все брали с него слово, что в самое ближайшие дни он появится у них... Среди тех, с кем он разговаривал, были его прежние студенты, были коллеги, он уснул, предвкушая скорые встречи, их сердечность, радушие... Но ему хотелось вначале поехать посмотреть статую Свободы, чтобы воздать, таким образом, должное великой демократии, великой стране... Перед сном Александр Наумович, следуя инструкции, открыл для Фреда баночку кошачьих консервов, которую тот выжрал всю, до самого донышка, и дважды наполнял его блюдечко молоком, прежде чем Фред, пофыркивая, ушел из кухни и развалился на коврике перед пустым камином.

Александр Наумович был начисто лишен разного рода комплексов, и на новом месте, то есть на низенькой, но просторной софе, стоящей у окна, спалось ему преотлично — до того самого момента, когда его разбудил неистовый, душераздирающий вопль. Вначале он даже не мог сообразить, что за звуки обрушились на него, тем более, что как раз в ту минуту ему снилась величавая, с факелом в руке, статуя Свободы, он подплывал к ней — то ли на каком-то переполненном людьми плоту, то ли на каравелле, схожей с каравеллой Колумба, и вдруг... Ему показалось, мачты рушатся в море, плот, взмыв на гребень волны, низвергается в пропасть, статуя валится прямо на него, Александра Наумовича, размахивая факелом и вперив в него слепые глазницы... И вот с этого-то момента начинается наш рассказ, который по сути еще и не начинался.

9

Итак, Александра Наумовича разбудил страшный, надрывающий сердце вой, затем что-то перелетело через его голову и плюхнулось на подоконник. Раздался зловещий железный скрежет. Александр Наумович открыл глаза. В просвете окна, лимонно-желтом от уличных фонарей, он увидел черный кошачий силуэт. Фред, взлохмаченный, с дыбом поднявшейся шерстью, стоял на задних лапах, колотил по подоконнику хвостом и яростно царапал когтями оконную сетку, предназначенную для защиты от комаров и москитов.

Александр Наумович прикрикнул на кота и согнал его с подоконника, причем тот, прыгая через софу в обратном на-правлении, едва не задел железными когтями его лицо. Александр Наумович попытался стряхнуть с себя овладевшую было им оторопь и вернуться в сон, столь внезапно оборванный. Но спустя несколько минут все повторилось: перелет чего-то тяжелого и косматого через софу, распятый на сетке кошачий силуэт, железный скрежет и вой, от которого у Александра Наумовича леденела спина и свербило в затылке.

Он снова прогнал кота, но сон к нему больше не возвращался. Опять ему мешали, помимо кота, собственные мысли. Видя неистовство Фреда, рвущегося на свободу, он вспоминал, с одной стороны, жесткие наставления Фила и Нэнси, с другой — самого себя, множество лет мечтавшего вырваться из пут режима, который более или менее точно именуется тоталитарным. Случалось, он так же, как Фред, выл от тоски, и метался, и бросался грудью на железную решетку, пока не постарел, не помудрел, не спрятался, как в норку, в свой “серебряный век”... Благородно ли, гуманно ли, демократично ли, в конце концов, заставлять бедного зверя томиться в неволе?..