— Как ты думаешь, Ань, лет эдак через тридцать-сорок соотношение цветов на могилах Высоцкого и Есенина будет такое же?Жена не поняла, с чего это у мужа родилась такая «сравнительная» мысль и ничего не ответила. А Ратников непроизвольно вспоминая размышления Ольги Ивановны уже сам домыслил: лет через тридцать еще может быть, что у Высоцкого цветов буде несколько больше, а вот через пятьдесят… То, что у Есенина будет не меньше чем сейчас — это наверняка. А вот, сколько их останется у Высоцкого?…

«Культурные» мысли как-то вдруг иссякли, а их место почему-то заняли размышления опять же вызванные высказываниями Малышева о возможно ассимиляции русского народа южными нацменами. «А так ли вообще страшна эта всеобщая ассимиляция, смешение всей наций и рас? Ведь когда-нибудь, хоть и очень нескоро все население Земли должно слиться в единый народ — землян, человечество. Как говаривал шолоховский Макар Нагульнов, все люди будут одинаково приятной смуглости».

Подполковник встал из-за стола и в раздумье стал ходить по канцелярии, четыре шага до стены и четыре назад: «Ведь тогда не будет этого вечного разлада, разделения по цвету кожи, разрезу глаз, языкам. Все будут просто люди и все будут говорить на одном языке… Вот только на каком? Наверное, на эсперанто или английском. А почему искусственный эсперанто или английский, а не русский, немецкий, или испанский, и смогут ли целые народы добровольно перейти со своего языка на этот, который объявят общечеловеческим? И потом, как же можно перевести того же Пушкина на другой язык, если он именно по-русски звучит, так как должен звучать. Да, наверняка, у любого поэта только на своем языке его произведения звучат как шедевры, а на чужом многое теряется…». Даже мысленно Ратников зашел в тупик.Неделовые мысли улетучились как дымка под воздействием первого же реального телефонного звонка, уступив место рутинной повседневности. С полка, со строевой части, напомнили о подаче дисциплинарной практики за последние две недели. Это была обязанность начальника штаба, и Ратников сделал соответствующую пометку на листе бумаги, положив его на стол Колодина. После этого звонка уже не хотелось думать ни о чем, ни об ассимиляции, мировом языке, тем более Ратникова вновь стал донимать затылок. Тем не менее, ни о чем не думать он не мог, но от «глобальных» мыслей перешел к более локальным, конкретным: надо было как-то бороться со все сильнее прослеживающемся межнациональном размежеванием в солдатской среде… «Видимо придется объявить строевое собрание и обязательно провести его до Нового Года, иначе потом в текучке забудется. И ни в коем случае не именовать его как собрание для укрепления дружбы между народами СССР, интернационализма. Уж больно затерто это звучит — не получится открытого разговора. Опять активисты-комсомольцы, замполитом назначенные, выступят за дружбу и братство, и на этом все кончится. Лучше конкретно ребром вопрос поставить, кто как работает и какой вклад вносят в поддержание боеготовности и жизнедеятельности дивизиона. И что получиться? Все основные боевые специалисты — славяне, потому что они свободно по-русски говорят, снег кидают опять те же славяне и прочие там мордва и татары, правда младших призывов. А вот кавказцев кроме Церегидзе и Григорянца ни на боевой, ни на грязной работе не увидишь, они каким-то чудесным образом почти все оказались на продскладе, в столовой, в каптерке… Как же это получилось. Сейчас Ратников сам этого понять не мог. Да, и Ахмедов, и Гасымов на своих местах, хорошо выполняют свои обязанности. Но почему они все активнее начинают концентрировать вокруг себя земляков и служат для них примером? Потому что лучше других солдат питаются, не мерзнут, не бегают по готовности. И не поэтому ли «молодые» кавказцы мечтают не боевой специальностью овладеть, как тот же Закиров в свое время, а дождаться когда уволятся Ахмедов и Гасымов и уже «по наследству» занять их места на продскладе и в каптерке? Малышев утверждает, что все это не случайно… «Да, ничего хорошего, пожалуй, с того собрания не получиться…».

В декабре темнеет быстро. В шесть часов уже смеркалось, включили уличное освещение в городке и на позиции. На плацу, успевшим подернутся тонким слоем свежевыпавшего снега, шел развод суточного наряда. Школьная машина привозит вторую смену школьников и почту, которую старший машины заносит в канцелярию. Ратников уже сидит не в одиночестве, замполит подошел, чтобы разобрать письма пришедшие солдатам, на предмет отсева местных от девиц из Новой Бухтармы. Очень часто такие письма провоцировали самоволки. Правда, такого уже года три как не случалось. Нынешние поселковые представительницы «самой древней профессии» были уже не столь легки на подъем, что их предшественницы лет десять назад. Приехать из Новой Бухтармы на попутке, а потом пройти еще три километра пешком от шоссе, чтобы «встретиться» с солдатом или сразу с несколькими в каком-нибудь совхозном стогу возле дивизиона… Таковых охотниц в последнее время не находилось. А раньше были. Такого рода самоволки случались в основном летом. Солдаты «бегали» после случайных знакомств во время работ в совхозе или на предприятиях в Новой Бухтарме. Не посылать солдат на отхожий промысел Ратников не мог. За это он имел немало: некоторые стройматериалы, бульдозер зимой для расчистки дорог и позиции, рыбу, картофель и некоторые другие продукты. В полку уже давно и устойчиво обосновался слух: на «точке» у Ратникова солдат кормят значительно лучше, чем в любом другом дивизионе и даже лучше чем в управлении полка…

Замполит просмотрел письма.

— Местных, кажется, нет, — констатировал он.

В канцелярию зашел ездивший старшим после обеда за школьниками Дмитриев, и выжидательно-молча глядел на командира.

— Что ты хотел, Валера? — Ратников поднял глаза на прапорщика.

— Тут телеграмма пришла… у Лукина отец умер, — Дмитриев протягивал телеграфный бланк.

Замполит осторожно, словно раскаленный уголь взял ее:

— Да, действительно… все так… только военкомом не заверена.

Ратников тоже прочел телеграмму:

— Такими вещами не шутят, видимо не до заверения было. Ты ее никому не показывал? — спросил Ратников Дмитриева.— Не, ни кому, что же я не понимаю…

Сержант Лукин служил в отделении связи и в общем характеризовался положительно. Лишь Пырков имел на него «зуб». Не будучи активистом, Лукин любил, тем не менее, выступать на комсомольских собраниях с критикой в адрес замполита. Та критика обычно касалась организации солдатского досуга. Однажды ему даже удалось подбить солдат проголосовать против резолюции предложенной Пырковым, добивавшемуся объявления строгого выговора с занесением в учетную карточку, так же с ним конфликтовавшему солдату.

Ратников сам позвонил радистам и вызвал Лукина. Тем временем за дверью канцелярии уже собрались и переговаривались офицеры: кончился рабочий день, и они хотели забрать свою почту. Ратников, обычно сразу после проверки писем позволявший им заходить и брать корреспонденцию, на этот раз никого в канцелярию не пускал. Он ждал Лукина, ибо не хотел сообщать ему роковую весть при столпотворении и под шелест газет… Сержант пришел через десять минут, среднего роста, худощавый уроженец города Ачинска. Ратникову неоднократно за всю службу приходилось сообщать подобные известия, но всякий раз он не знал с чего начать. Получалось как-то само собой, без заранее продуманного плана. Сейчас он тоже было замялся, но лишь на несколько секунд. Начал осторожно:

— Из дома письма давно получал?

— Недели две, как мать написала…

Лукин ничего не подозревал и если и волновался, то от незнания причин вызова к командиру: вдруг на вздрючку.

— Вот что, Павел. Присядь-ка, — Ратников указал на стул напротив себя.

Лукин осторожно присел, удивленно глядя на командира и начиная подозревать неладное.

— Что мать-то писала, как дома?

— Да, ничего особенного, все нормально. Отец только приболел. С легкими у него неважно. Он экскаваторщиком на угольном разрезе работает, все время угольной пылью дышит.