* Вопреки тому, что сказано в Нагорной проповеди: если тебя мучит жажда справедливости, тебе никогда не утолить ее.
* Меня не хватает надолго, — я читаю урывками, урывками пишу. Но уверен, что такова участь истинного художника.
Я замечаю смешное в своих поступках лишь много времени спустя. Мои наблюдения не одновременны с течением моей жизни. Возвращаюсь мыслью к подробностям лишь впоследствии.
* Слава стала чем-то вроде колониального товара.
Август. Нет! Не то. Я все еще излишне остроумен.
* Два петуха дерутся насмерть из-за того, что одновременно закукарекали.
* Маргаритка: круглый ротик, в котором со всех сторон торчат зубы.
* Каждый день пиши по странице; но если ты почувствуешь, что она плоха, — остановись. Конечно, жаль, день будет потерян, но лучше вообще ничего не делать, чем делать плохо.
* Я люблю театр, — не профессиональных драматургов, а любителей, таких, как Мюссе, Банвиль, Готье. Театру профессионалов — Сарду, Ожье, Дюма — предпочитаю собственную постель.
* О Верлене… Мы пришли в кафе Сен-Мишель. Хозяйка, которая хорошо знала Верлена, наблюдала за нами насмешливым взглядом. Он много говорил о Расине и ни слова не сказал о Мореасе. Все лицо его собиралось в мелкие складочки.
Всегда смешивают человека и художника под тем предлогом, что случайно они живут в одном теле. Лафонтен писал женщинам бесстыдные письма, что не мешает нам восхищаться им. Это очень просто: у Верлена гениальность божества и сердце свиньи… Но я, скромный читатель в толпе, я знаю только бессмертного поэта. Любить его — для меня счастье. Мой долг простить ему то зло, что он причинил другим…
14 августа. В минуты самых живых наших радостей мы резервируем в душе печальный уголок. Это наше убежище на случай внезапной тревоги.
17 августа. Мне не хватает лишь одного — вкуса к непонятному, туманному.
Сентябрь. Река. Тростник — как штыки затонувшего воинства. Ноздреватые берега, где солнце набирается влаги. Три луча расходятся веером.
* Буря. Деревья кружатся на своей единственной ноге, размахивая в воздухе руками, как солдаты, сраженные пулей в сердце. Домишки приседают, вздрагивая как корабли на якоре. Флюгер растерянно вертится во все стороны. Такое состояние духа, что единственным удовольствием было бы шагать в грозу по лугам. Падают с веток груши. Водой вымывает из земли картофелины. Тополя, с отброшенными набок листьями, зачесывают свои кудри на висок.
* Заяц. Легчайший шорох падающего листа выводит его из себя. Он начинает нервничать, совсем как мы, когда до нашего слуха доносится скрип стула.
«Буколики». Животные умеют драться спокойно. Два рассвирепевших барана стукаются лбами, принимаются за еду, потом снова, на этот раз уже бесстрастно, бросаются друг на друга.
То же самое и петухи.
* Тот грустный час, когда писатель ищет себе мэтра.
15 октября. А ваша бабушка все еще мертва, не правда ли? Я ведь не ошибся?
18 октября. «Рыжик», которого я утаил.
Будь я великим писателем, я сумел бы рассказать о нем словами столь точными, что они не показались бы чересчур грубыми.
Мы неумело прикасались губами к губам. Она тоже, как и я, не знала, что в поцелуе может участвовать язык. Поэтому мы довольствовались невыразительным чмоканьем в щеку и в ягодицы. Я щекотал ей зад соломинкой. Потом она меня бросила. Кажется, ее уход не огорчил меня, не помню. Вероятно, наш разрыв был для меня облегчением; уже тогда я не любил жить реальностью: я предпочитал жить воспоминаниями.
У мадам Лепик была настоящая мания менять сорочку у меня на глазах. Завязывая тесьму на груди, она подымала руки, вытягивала шею. Греясь перед камином, подымала юбки выше колен. Я невольно видел ее ляжки; зевая или просто охватив голову руками, она покачивалась на стуле. Моя мать, о которой я не могу говорить без ужаса, воспламеняла мое воображение.
И этот пламень остался в моих жилах. Днем он спит, ночью просыпается, и мне видятся страшные сны. В присутствии мосье Лепика, читающего газету и даже не глядящего в нашу сторону, я овладеваю своей матерью, она сама открывает мне объятия, и я возвращаюсь в лоно, из которого вышел. Голова моя исчезает у нее во рту. До ужаса сладостное чувство. И какое мучительное пробуждение, и каким грустным буду я весь день! Сразу же после этого мы становимся врагами. Теперь я сильнее. Этими самыми руками, которые страстно обвивались вокруг нее, я бросаю ее на землю; топчу, бросаю лицом вниз, чтобы размозжить о кухонный пол.
Мой отец, ничего не замечая, продолжает читать газету.
Клянусь, если бы я знал, что мне снова приснится такой сон, я не стал бы ложиться, не заснул бы, а убежал бы из дома. Я бродил бы до самой зари, но не упал бы от усталости, страх не дал бы мне упасть и гнал бы вперед, взмокшего от пота. Смешное в трагическом: моя жена и дети зовут меня Рыжиком.
21 октября. В веялке осталось одно лишь зернышко, похожее на жемчужину в раковине.
* Иной раз мне кажется, что я касаюсь жизни пальцами.
22 октября. «Моя душа». Э, нет, нет! Я не люблю жену, не люблю детей. Люблю лишь самого себя. Иногда я задаю себе вопрос: «А что я почувствую, если они умрут?» И я не чувствую ничего, по крайней мере заранее, — ничего, ровно ничего.
28 октября. «Моя душа». Чувствую, что становлюсь все более и более художником и все менее и менее умным. Некоторые вещи, которые я раньше понимал, я теперь совсем не понимаю, и на каждом шагу меня волнуют вещи, для меня новые.
1 ноября. «Моя душа». Меня объявили наблюдателем. А ничто мне так не докучает, как наблюдать. Я стесняюсь смотреть. Каждое новое знакомство меня страшит. Если бы мне сказали: «Идите направо и вы встретите там великолепный человеческий тип», — я в жизни не свернул бы со своего пути. Я переживаю уже виденное, но не ищу его.
3 ноября. Стихи, стихи, и хоть бы строчка поэзии!
7 ноября. Почитатели. Случается, что вас открывает какой-нибудь критик из провинции и вдруг приходит в восхищение. Он пишет о вас первую статью в местной газете. Вы шлете ему благодарственное письмо по всей форме: «Ах, если бы в Париже было побольше таких критиков, как вы, не приходилось бы ждать славы годами и т. д. и т. п.». Он тут же решает вас прославить, искупить людскую несправедливость. Он просит у вас: 1) вашу фотографию, 2) вашу биографию, 3) полное собрание ваших сочинений, 4) что-нибудь еще не опубликованное. Все это появится в одном крупном международном журнале, с которым он связан.
И он очень удивляется, не получая от вас ответа.
9 ноября. Заметки, которые я делаю ежедневно, — это как бы выкидыши, счастливо избавляющие меня от того скверного, что я мог бы написать.
* Если бы все мои почитатели покупали мои книги, у меня было бы меньше почитателей.
12 ноября. В театре «Эвр» Пер-Гюнт. Но в отчаянии — собирается кончать самоубийством. Только не здесь, ради бога! Подождите, пока я уйду. Плох ли он или хорош, наш французский дух, но он все-таки существует. Кто из нас имел бы мужество, — если бы, конечно, мог, — писать такие пьесы, как Ибсен?
Музыка: когда начинают играть очень громко или очень тихо, публика аплодирует. Сколько же еще дураков в музыке!
Какой-то господин в ярости от этих рукоплесканий: «Нет уж, хватит, нет! Чему вы аплодируете?»
Нам ведь тоже иной раз приходит мысль написать нашего «Фауста», но мы удерживаемся. Северяне не удерживаются и превращают дюжинного буржуа в пленника, опьяненного свободой.
Эрнст Лаженес сидит выпрямившись, чтобы заставить всех глядеть на него. Он чувствует, что кто-то из заднего ряда рисует его, и старается не шевелиться: старается повыигрышнее повернуться в профиль.
И я тоже думаю, что на меня глядят. И любовницы наших великих критиков, и все женщины в ложах считают, что на них глядят.
Бедняжки! Если бы слава стала всеобщей и столь же разлитой, как воздух, ее все равно не хватило бы на нас всех.