— А я спрашиваю.
— Если я отвечу, тебе будет еще больнее.
Эгнис кивнула и пошла наверх. Книга выскользнула из рук Дженис и упала на пол. Родители по-прежнему связывали ее по рукам и по ногам. Как ни старалась она оторваться от них, они непрестанно заставляли ее чувствовать, что она — неотъемлемая их часть, причем часть скверная. Рядом с родителями она производила впечатление плохого человека и боялась, что, продолжая жить бок о бок с ними, и сама поверит в это. Ей казалось, что она только-только начала расцветать, только-только начала понимать, что человек имеет право устраивать свою жизнь по собственному усмотрению, впервые глотнула воздуха, неведомого ей прежде, но явно ей предназначавшегося… и вдруг снова угодила на цепь в эту темницу, и с ней снова обращались, как с маленькой. Хуже всего было то, что она любила своих родителей, гордилась жизнью, которую они вели, — действительно по-детски гордилась, понимая, что они сумели достичь чего-то в жизни. Но ведь и ей хотелось иметь возможность устроить свою жизнь по своему усмотрению. Любовь к ним и заставляли ее кидаться в крайности, лишь бы добиться этой возможности. Чем исступленнее ссорилась она с матерью, тем страшнее ей было, она сознавала, что от простого взгляда, от малейшего изменения тона может выйти из себя, потерять уверенность в себе, а тогда недалеко и до полной капитуляции. Возможно, она и не вполне ясно представляла себе, что хочет делать и кем хочет стать, но в одном она была уверена твердо: уступить отцу и матери нельзя. Какими бы нежными узами ты ни был связан, они остаются узами.
Войдя в дом, Уиф застал ее за глажением детского белья. Она предложила приготовить чай, но он сам поставил на плитку чайник, повторяя прибаутку об искусстве заваривать чай, заимствованную им у одного старого йоркширца. Дженис слушала его с неодобрением. Она скептически относилась к каким-то специфическим йоркширским добродетелям или итальянскому темпераменту и вообще к любым обобщениям — за исключением одного: все мы разные. Но, слушая, как отец снова и снова повторяет свое заклинание, она вдруг подумала, что ее недовольство выглядит куда более косно, чем бездумное бормотание отца, и улыбнулась, обозвав себя мысленно напыщенной дурой.
— Тебе надо что-нибудь выгладить? — спросила она.
— Разве что язык. Ох, и наговорился же я сегодня, язык у меня как с цепи сорвался. Этот Ричард — он ведь все больше помалкивает, со мной по крайней мере.
— О чем же ты ему рассказывал?
— Ну… О птицах небесных и зверях… Черт, ведь когда-то я помнил Библию наизусть. Птицы небесные… птицы небесные… а ты-то знаешь?
— Папа!
— Зачем мне было вообще знать все это, раз я теперь не помню. Думал, что никогда не забуду.
Он сгорбился над чашкой, обхватив ее обеими руками, глядел в угасающий очаг и с удовольствием прислушивался к постукиванию утюга о доску.
— Ну как, надумала что-нибудь? — спросил он наконец.
— Нет еще.
— Что ж, время терпит.
— Как сказать. — Она ожидала, что он продолжит разговор, но Уиф никогда ни к чему не понуждал ее. В их отчуждении была повинна она, однако именно он, а не она упорно продолжал сохранять дистанцию. — А как бы ты хотел, чтобы я поступила?
— Тебе виднее.
— Это не ответ. Должны же быть у тебя какие-то соображения на этот счет. «Тебе виднее!» Да это почти то же самое, что сказать: «А плевать я хотел!» Как, по-твоему, я должна поступить?
Уиф рассмеялся, глядя на Дженис, и в конце концов она тоже начала смеяться.
— Ты любое слово можешь передернуть, — сказал он. — Тут же, не сходя с места. Если бы тебе кто предложил пять фунтов, ты и тут повернула бы все против того человека.
— Вовсе нет! — Она помолчала. — Ничего бы я не поворачивала. — И прибавила: — Ты видел Эдвина?
— Ага! Сегодня вечером.
— И что же он тебе сказал?
— Послушай, Дженис, ты ведь не хуже моего это знаешь. Наверное, он тебе дороже, чем ты думаешь, если тебе хочется лишний раз это услышать. Мне он сказал то же, что говорил тебе. Жениться он на тебе хочет.
— У него вид огорченный был?
— А тебе зачем это знать? Нет, вид у него не был огорченный. Эдвин умеет свои чувства от людей прятать. Имей в виду, он совершенно точно будет огорчен… если ты… если ты не… словом, ты сама понимаешь. Но никому этого не покажет.
— Знаешь что, папа? Сегодня он мне правда понравился. То есть, конечно, он некрасивый и не очень-то умный и все такое прочее… но, когда он заходил к нам сегодня, он мне правда понравился. Он сильный человек — ты как считаешь?
— Он настоящий мужчина.
— Настоящий мужчина, — фыркнула Дженис и улыбнулась. Она догладила последнюю кофточку, прибрала за собой, подсела к отцу и затем, словно в их разговоре не было никакого перерыва, сказала: — А ведь это действительно так. Он гораздо лучше, чем эти нахальные ничтожные мальчишки — бывшие школьники, с которыми я познакомилась в колледже. Куда лучше любого из них. Ты понимаешь, Эдвин вовсе не такой уж сильный. Но он какой-то ясный. Никогда ничего не станет делать, предварительно не обдумав. Он последователен во всем. Обдумает что-нибудь, решит, и тогда уж его не свернешь. Как с приятелями, например. Решил, что у него нет времени шататься со своими сверстниками, — и кончено. Как отрезал! А это не всякий может. И еще решил, что ему нужно всегда ходить чистым и опрятным, и, пожалуйста, ходит, хотя все над ним подсмеиваются. И это еще не все. Он хочет «выбиться», как он говорит, — и выбивается, причем нет в нем ни горечи, ни озлобления, как это часто бывает. Я уважаю его.
— У него, наверное, сейчас уши горят, — осторожно заметил Уиф.
— Нет, уши у него никогда не горят. Его ведь очень мало интересует, что думают или говорят о нем другие. Включая меня. Он хочет жениться на мне, только это ему и надо. А что я говорю о нем, это ему, пожалуй, безразлично. Понимаешь, вот это-то мне и нравится в нем. Единственное, что его интересует, — это добиться своего, остальное его мало трогает.
— В упорстве ему не откажешь. Сколько уж лет он по тебе сохнет? Пять, а то и больше — с самых тех пор, как сюда приехал, ты еще тогда в школу ходила. И я готов на что хочешь спорить, за все это время он ни разу ни на какую другую девку и не взглянул.
— В этом есть и что-то страшное. — Дженис вздрогнула. — Нельзя так. Если я могу быть для него единственной женщиной — безо всяких исключений, — значит, у него что-то не так.
— Снова передергиваете, мисс Бити?
— Наверное. — Она встала и потянулась. — А знаешь, что мне правда нравится в Эдвине? Нет? Мне кажется, если бы я вышла за него замуж, он сразу же выкинул бы меня из мыслей, а следовательно, и я могла бы выкинуть его. Это совсем неплохо.
— На мой взгляд, не так уж и хорошо.
— Это означало бы, что я могу жить, как мне нравится.
— Хочешь, значит, и так и эдак?
— Ничего не значит. Какой уж там «эдак», когда я и насчет «так» решить ничего не могу. Нет, если бы я и вышла замуж за Эдвина, то только для того, чтобы многое забыть.
— Мой совет тебе — не выходи за него, если ты так рассуждаешь. Ему-то что достанется в таком случае?
— Получит то, что хочет.
— Откуда ты знаешь, что он хочет, — не будь так уверена. Как бы то ни было, Дженис, мне неприятно слушать такие разговоры: «многое забыть»! Нельзя жизнь прожить, забывая все на свете.
— А почему бы нет?
— Потому что из памяти ничего не выкинешь.
— Я могла бы выкинуть из памяти Эдвина через минуту после свадьбы.
— Нехорошо ты говоришь, Дженис. Зачем о нем так? Он заслуживает лучшего.
— Как ты можешь решать, кто чего заслуживает?
— Могу. Если ты не можешь — это твое дело. А я могу. И повторяю, он заслуживает лучшего.
— Может, я и выйду за него. То-то все ахнут, а?
— Еще бы! Если тебя такие вещи могут радовать.
— Иногда могут. Жить на удивление окружающим! В этом тоже есть известная прелесть.
Уиф промолчал. В один момент она отдалилась от него. Он смотрел на ее усталое личико, и ему хотелось почувствовать жалость к ней, тогда, может, он сумеет простить ее и снова приблизить к себе. Но было в выражении ее лица что-то недоступное его пониманию. Что-то чужое; злорадство или какое-то болезненное возбуждение, разобрать он не мог. И понять тоже.