Изменить стиль страницы

Собираясь с нами на Волгу, отец подсмеивался над товарищами-писателями, которых он звал в совместное плавание, но никто не захотел: ждали распределения квартир в Лаврушинском.

(Как мы попали на Тверской бульвар? Отец подал заявление, в котором писал, что он молод, талантлив и что его семье негде жить. Так мы получили комнату в трехкомнатной квартире. На кухне этой квартиры, выходящей прямо во двор, была широченная плита, на которой стояли примусы и керосинки.)

В доме на Тверском бульваре в Доме Герцена находился Литинститут, а длинный одноэтажный дом, опоясывающий двор, был разделен на квартиры, и в них селили писателей. Был там еще двухэтажный дом, фасадом выходящий на Твербуль. Во времена моего раннего детства там был какой-то иностранный settlment, в наследство от которого нашему двору осталась теннисная площадка. Потом он тоже был населен писателями. В нашем дворе жили Платонов, Свирский, Жига, Новиков, Островой, Исбах и другие.

Наша квартира состояла из трех комнат. В одной, большой, жили мы, в двух других Фадеев с женой-актрисой, а когда он получил квартиру на ул. Горького, то семья его брата. Фадеева помню молодым, веселым, красивым.

Однажды, когда я легла спать, в соседней комнате долго шумели — праздновали день рождения Фадеева. Утром, когда я открыла глаза, на двух наших подоконниках тесно в ряд сидели куклы — их было по числу лет именинника…

Отец с Фадеевым не был в дружбе. Ему не нравился «Разгром», он считал его подражательным и имел неосторожность сказать об этом автору. Вообще он, кажется, умел наживать себе врагов, всегда говоря то, что думает, а о многих писателях он был не очень-то высокого мнения…

Относительно Шолохова, с которым отец вместе ездил в Италию (к Горькому). Отец говорил, что Шолохов в дороге был очень молчалив и сдержан, и отца удивляло, что никак не проявлялся в нем могучий талант автора «Тихого Дона».

Мы с отцом в магазине — он покупает мне шубу. И отец, и продавщица уговаривают взять серую беличью, но я вцепилась в черную кроличью (будто бы черная мне больше нравится). На самом же деле мне неприятно, что беличья дорогая. Я вообще не любила, когда на меня тратили деньги — безразлично, отец или мать, и никогда ни у кого ничего не просила. В конце концов славную смерть эта шуба нашла в зубах овчарки нашего соседа. Я очень любила собак и каждый вечер просила ее — погулять. Восторженно рыча, мы боролись и катались по снегу.

Вообще, во времена нашего детства не было привязанности к вещам, игрушкам, куклам. Помню, отец привез нам с Артемушкой из Германии замечательную механическую железную дорогу. В нашем доме она не продержалась и дня — сразу была отнесена в детский сад.

Отец переписывает мне карандашом песню «На смерть Ермака Тимофеевича» для того, чтобы я выучила ее наизусть — этот листок хранился у меня много лет. Отец вообще любил народные песни, и во время путешествия по Волге мы нередко вместе пели — про Стеньку Разина, про Ермака, «Ехал на ярмарку ухарь-купец» и другие песни.

Мы с отцом едем на строящуюся дачу в Переделкине. На втором этаже под скошенной крышей у отца кабинет, а в углу стояла широкая кровать. Были сумерки, отец прилег на кровать, мы, дети, взобрались к нему, и он рассказывал нам замысел своего нового романа — исторического, если не ошибаюсь, связанного с борьбой против польских ляхов. Запомнились мне страшные казни, головы, надетые на колы.

После ареста отца мама отправила все его книги с дарственными надписями в Харьков к бабушке. Там они пропали во время оккупации города. Помню одну надпись: «Смеярышне, красарышне, боярышне Фанте». Дарил мне отец и классиков в издании Вольфа, подарил редкую книгу «Сказки» Афанасьева. Все эти книги были украдены студентами Литинститута, жившими в нашей комнате во время маминого — очень короткого, всего на два месяца — отъезда в эвакуацию.

Иногда на Волге мы попадали в дождь и в бурю, когда расходилась большая волна, вся река была в белых шипящих барашках. В это время отец не разрешал нам громко разговаривать, шуметь — у него было уважение к разгулявшейся стихии.

Что мне особенно запомнилось в отце, так это его обостренное отношение к людскому горю, нужде. Маленький городок на Волге. На улице очередь в продмаг. У каждого на спине или на другом видном месте мелом написан номер. Я бы и внимания не обратила — отец показал, объяснил, как людям трудно живется.

Опять же на Волге — скандал в чайной. Официантка с кулаками бросается на забулдыгу, укравшего ложку. Отец понимает и официантку, у которой вычтут за эту копеечную ложку, и забулдыгу ему тоже жалко — дошел человек до точки.

Астрахань. Отец договаривается с моряками на пароходе, уходящем вверх по Волге, что не нужную нам больше лодку они подкинут рыбаку на Красный Яр. Я спрашиваю, почему не в Рыбинск бывшему хозяину лодки, который просил прислать ее обратно. Отец коротко объясняет — тот кулак, жлоб, а этот трудовой рыбак, бьется каждый день с нуждой.

Или такое счастливое для нас событие, как покупка двух великолепных осетров, которые некоторое время плыли за нашей лодке на веревке. У меня в памяти осталась (конечно, под влиянием отца) нужда этого рыбака, который, работая в рыболовецком колхозе, ровно ничего не получал за свой труд и для которого встреча с нами была большой удачей.

Когда на улице Горького под трамваем погиб мой младший брат Артемушка (мальчик из старшей группы детсада уговорил его покататься на буфере), отец отказался от судебного преследования воспитательницы — горю не поможешь, зачем губить человека, она и так на всю жизнь наказана.

На смерть Артемушки отец написал стихотворение.

В КЛЕЩАХ БЕДЫ
Дикая ухмылка дикого случая — на улице средь белого дня погиб пятилетний сын.
Далек был твой путь, сынок, славные дела ожидали тебя.
Лежишь смирнехонько… Губы твои запеклись, занемели.
В лесах и полях пирует весна, а тебя нет.
Бульвары полны детей, мир полон детей, а тебя нет.
Чаял: восстанет в тебе сила и слава моя, и — вот! — тебя нет.
Твой лепет был для меня полон глубокого значения.
Увижу тебя во сне… О, лучше б мне не просыпаться!
Поплыву по рекам и морям, тебя не будет со мною.
Затоптан, измят твоего лица цветок.
Каждая кровинка во мне в смятеньи рыдает.
Через всю жизнь — до самой могилы — точно горб, понесу я свое горе.
Поковыляю до отбитой мне судьбою черты, и в смертный час мой последний стон будет о тебе, сынок.
Ветер дикой скорби качает меня, рвется сердце с причалов своих…
Под дробь барабана пройдут пионеры, мне вспомнишься ты.
На конях проскачут солдаты, мне вспомнишься ты.
Под окно прилетят голуби, мне вспомнишься ты.
Наткнусь на калеку, мне вспомнишься ты.
Увижу гимнаста, мне вспомнишься ты.
Возьму с полки книгу, мне вспомнишься ты.
Во дворе тявкнет собачонка, мне вспомнишься ты.
Услышу смех, услышу детский плач, мне вспомнишься ты.
Пахнет ветер, что обвевал твое разгоряченное в беге лицо, мне вспомнишься ты.
В цветке полевом я узнаю тебя.
В сияньи далекой звезды я узнаю тебя.
В журчаньи ручья я услышу тебя, мой дружок.
О, проклятый день! О, черный час!
Иссяк родник надежды моей.
Обуглены крылья надежды моей.
Ввергнута в гроб надежда моя.
Подломились колени надежды моей.
Оборвалось дыханье надежды моей.
Все кончено.
Сын умер.
Куда пойду и что буду делать?
Пуста душа моя.
Подрублены крылья жизни моей.
Живой завидую мертвым.
Отчаяние ревет во мне.
Горе мое всесильно, как вода, — плыву, тону и захлебываюсь своим горем.
Я оглох, я ослеп.
………………………………………………………………
Улетел, улетел мой белый лебедь.
Май, 1931.