Изменить стиль страницы
Ляля — маме, ноябрь 1946 г.

…Меня укоряют отцом. А разве я виновата? Хоть ты мне и говорила: «Не обращай внимания», а разве можно терпеть? Я еле сдерживаюсь. На каждом шагу ко мне совсем другое отношение, чем к девочкам…

…Нам дали вязаные юбки. Я хочу ее сберечь для тебя, наверное, не заругают…

Ляля — маме, февраль 1947 г.

…Я ночью всегда вижу тебя во сне, а от тебя нет ни одного слова. Я так жду нашей встречи.

В детдоме у нас сейчас очень холодно, топлива почти нет. Зато в школе наш класс самый теплый. Я по возможности просиживаю там до трех часов, пока голод меня не выгонит. У меня сейчас так тяжело на душе, такое скверное настроение.

В конце апреля Людмила Иосифовна смогла наконец выехать в Белоруссию, в Новый Свержень, где жили ее родственники.

Ляля — маме, май 1947 г.

Здравствуй, милая мамочка! Получила сегодня твое письмо и беспредельно ему рада. Сообщаю тебе важное известие: в детский дом пришло распоряжение — всех воспитанников, имеющих родителей, отправить к ним. После экзаменов мне сразу нужно будет уезжать. Успехи мои в учебе удовлетворительные. Но сейчас самое главное сдать экзамены, и я всеми силами стараюсь как можно успешнее подготовиться. А потом уеду!

В июле Ляля приехала к маме. Началась новая жизнь, не менее трудная и все же счастливая […].

Прошли годы, состоялся XX съезд партии, и Ляля, молодой научный работник, биолог, пишет брату [в Горький]:

Левочка! Как я хочу сейчас не писать, а говорить с тобой, хочу сказать тебе одному, потому что ближе мамы и тебя у меня никого нет. Мои друзья рады за меня, за отца, а у меня нет радости, а только горе. Ведь мы никогда больше не увидим его, я его так никогда и не узнаю. Я всегда надеялась, что мы встретимся, а он в это время был уже мертв… Ты ведь помнишь его живого, помнишь, какой был у нас отец, и тебе, наверно, еще тяжелее…

ВОСПОМИНАНИЯ

Людмила Борисевич

Об Артеме Веселом

Людмила Иосифовна Борисевич (1901–1978) родилась в Минске в семье железнодорожного служащего. Закончила гимназию. Сдала экзамены в МГУ, но не была принята как дочь служащего. С 1924 года — секретарь у Артема Веселого. В 1927 году, став его женой, продолжала помогать ему в литературной работе. В декабре 1937 года была арестована и осуждена на 8 лет лагерей как член семьи изменника Родины. В заключении работала медсестрой. Освобождена в 1946 году, жила в поселке Новый Свержень, потом в Минске. После смерти дочери воспитывала внучку Елену.

[…] Когда и как он предложил мне работать у него, я не помню. Он жил на Покровке на II этаже, в коммунальной квартире. Я пришла по данному мне адресу. В первой комнате, обставленной бедно и просто, сидели старики [родители Артема]. Во второй, маленькой, около столика у окна сидел Артем.

[…] Он с деловым видом, без предисловий, предложил мне стул, стал объяснять, что я должна буду делать и сколько буду получать за это. По наивности или от смущения я поняла, что эту работу Артем взялся сделать сам кому-то, но ему некогда, так он, уже от себя, нанимает меня. Я еще не знала ни того, как писатели пишут книги, ни того, что Артем — писатель. […]

К открытию читального зала была уже в Румянцевке. Заказав или получив оставленные за собою накануне книги, усердно читала и выписывала: одно — в толстую клеенчатую тетрадь, другое — на отдельные машиночные листы. […]

С Артемом виделась только в Румянцевке, заказывала на завтра выбранные им книги, в дальнейшем научилась справляться с этим сама.

Попутно с материалами для «Гуляй Волги», что было моей основной работой, Артем задавал мне и для «России, кровью умытой» что-нибудь. Над «Россией» он работал беспрерывно. Не помню, когда сказал, что «Россия» — это жена, а «Гуляй Волга» — любовница, то есть отдых, для души.

Там же читал иногда сам или заходил предупредить, что есть работа у него. Это уже было, когда получил комнату на Тверской. И я стала по мере надобности заходить туда утром до Румянцевки. Показывала, что сделано, спрашивала — что дальше. Работала в строгих рамках его указаний. Но все мне казалось, что он мало думает о «Гуляй Волге», внутренне поглощен одной «Россией». Работа у меня была несложная, но скоро я вошла во вкус, увлеклась ею и была довольна, когда Артем куда-то уехал и у меня появилось чувство, похожее на ответственность.

Иногда вместо Румянцевки Артем диктовал мне новый текст, написанный, очевидно, накануне. Он или ходил по комнате, или сидел у стола немного позади меня, опершись о спинку моего стула. Писала я всегда карандашом и на хорошей бумаге. […] Я поспевала за его речью, но ужасно торопилась, писала механически, мало вникая в текст, ориентируясь на интонацию. […]

Иногда перед диктовкой заставлял меня выслушать текст и сказать свое мнение. И у меня хватало не то такта, не то ума держать свои «три гроша» при себе, хоть и чесался иногда язык […]

А если и случалось мне что-либо сказать, то я не была такою дотошною, как Татьяна Владимировна Толстая. В строчке о тишине в «Саду» Артем написал: «…Слышно дыхание пчелы, сидящей на цветке». «У пчелы нет легких», — заявила она ему. […] Это была настоящая графиня… Она была самой милой из интеллигентных женщин, с которыми довелось столкнуться в жизни Артему и отчасти мне. Она была поэтессой. Обаятельна в обращении и изящна по внешности. Кажется, хорошо относилась к Артему. […]

По поводу «четвергов» у Артема. С его же слов знаю, что по четвергам у него собирались. Он был радушный хозяин. Мать присылала ему с Покровки в ведре жаркое. Яблоки, виноград, апельсины у него вообще не переводились […]

Получил Артем комнату в доме ВЦИК’а на Тверской, 61 [ныне дом № 23], на втором этаже, метров 20–25. Два окна выходили на Тверскую. Обои были серенькие, паркетный пол всегда натерт. Потолок освещался снизу светом уличного фонаря, поэтому в ней никогда не бывало темно. Не было и совсем тихо — по Тверской тогда еще ходил трамвай. […]

На стенах ничего не висело. На окнах не было ни гардин, ни штор. Стоял красивый с инкрустацией на изогнутых ножках овальный стол, какие мне приходилось видеть только в музее. (Его в конце концов какая-то комиссия забрала). Это осталось от прежних хозяев этой квартиры — большой, в шесть-семь комнат. Когда стол выполнял роль обеденного, его покрывали листами машиночной бумаги или несколькими газетами. Было несколько стульев; примитивная, из некрашеных досок, высокая, как рукой достать, книжная полка стояла в простенке у дверей. И другая полка, небольшая, поприличней — крашеная и с задней стенкой. Вот и все.

Лампа посредине комнаты с эмалированной тарелкой-рефлектором на блоке. Ее можно подтягивать к тахте, заменяющей кровать. Артем обыкновенно читал лежа. Еще лампа настольная, кабинетная, под милым, напоминающим Румянцевку, зеленым абажуром.

Дверь комнаты выходила непосредственно в общий коридор, перегороженный в комнатушку. А где находилось скромное хозяйство Артема: чайник и прочее, не помню. Обедал да и завтракал в столовой, ресторане. […] Квартира была большая, в каждой комнате — семья. Писал ночами, поэтому имел привычку после обеда вздремнуть, прикрыв ухо думкою. […]

Придя к нему раз утром, застала его за необычным занятием. Он прикреплял кнопками к стене листы своей рукописи, располагая их в один ряд. На другой стене рукопись уже красовалась. Проделывал он это совершенно серьезно. Поэтому и я, не спросив, для чего все это, сочла своей обязанностью помочь ему и, закончив работу, уселась к столу писать. Он объяснил мне, что так легче писать. Глава, над которой он работает, вся как на ладони. Но это как-то не привилось.

В другое утро во время диктовки к нему зашли двое молодых людей. Будучи рассеянной, не придав значения их визиту, я не вслушивалась, о чем они толковали с Артемом, сидя на тахте, и сильно смутилась (смутить меня вообще ничего не стоило), услышав, что Артем упомянул обо мне. Я всегда страдала от того, что он способен был полусерьезно брякнуть кому-либо: «Это мой ученый секретарь», или «Я тут не при чем. Это все она. Она у меня ученая», если говорилось это в такой обстановке, где просто некстати показались бы мои уверения, что он бессовестно врет или шутит. От смущения я взяла в руки яблоко; они всегда были у Артема на столе. Так с яблоком в руках, как я ни упиралась, и заставил меня Артем сняться. Я только выговорила себе одно: чтобы не было видно лица. Училась я на курсах; была у нас форма не столько техническая, сколько женотдельская: красные косынки, синие блузы и юбки. В этой форме я и попала в журнал 1. […]