Изменить стиль страницы

— Узнаешь меня, Ошерка?

На меня неподвижно смотрят мамины глаза.

— Мама! — отвечаю я.

Мама плачет. Дедушка выводит ее из комнаты.

Сквозь полуопущенные веки вижу, как отец шагает из угла в угол. Однообразно скрипят под его ногами половицы.

— Скверно, — говорит дедушка. — Ребенок весь горит.

Хочу возразить, сказать, что это неправда, но не могу.

На меня надвигается прозрачная белая гора. Она спускается с потолка и становится все больше, все страшнее. Я хочу спрятаться, убежать, закрываю лицо руками. Хочу, чтобы отец удержал гору, и кричу. Потом все проваливается куда-то, и меня нету.

Временами я прихожу в себя, но никак не соображу, что со мной. То ли все это мне кажется, то ли это явь. Моя затуманенная голова полна выстрелов, взрывов, опрокинутых вагонов.

Однажды, открыв глаза, я уловил далекое буханье орудий и снова подумал, что это бред.

— Стреляют? — спрашиваю я.

Никто не отвечает. Кажется, мамина маленькая рука лежит у меня на лбу.

Где это я, однако, нахожусь? Не видно занавешенных окон, нет зайчиков на стене. Это не комната. Почему здесь сосны?

— Это лес, мама?

— Лес.

— Это большевики стреляют?

— Большевики, Ошерка… Немцы бегут!..

Хочу подняться, спросить, но мне вливают что-то горькое в рот. Приподнимаюсь, чтобы выплюнуть. Внизу — черные и рыжие узловатые корни, а вверху — светлый простор, стройные сосны. Меж деревьями лежат люди. И дедушка сидит здесь, опершись о ствол.

Чувствую, как меня поднимают и несут. Возле меня шагает мама. По дороге бегут и кричат: «Большевики! Наши пришли!» Отец велит маме раздвигать ветки. Листья скользят у меня по лицу. Отец наклоняется, и меня щекочет его борода. Открываю глаза и узнаю наше местечко. В небе плывет круглая луна, стучат колеса, цокают подковы, кто-то кричит «ура».

Опять на меня надвигается гора. Слышу, как меня зовет мама, как она плачет, но ничего не могу ей ответить.

Мне очень нравится быть больным. Никогда со мной так хорошо не обращаются, как во время болезни. Я лежу на чистой простыне, мама, папа, соседи сидят вокруг. Мне тогда очень хорошо, и я всех люблю. Но сейчас мне хочется поскорей выздороветь и встать: меня тянет на улицу.

Я лежу в нашей больнице. Вечер. Далеко где-то слышен сильный топот, видимо, идут войска, а может быть, это демонстрация. Плывут и дрожат в тишине знакомые песни. Я не могу больше лежать, мне хочется усесться на каменные ступеньки больницы и хоть издали смотреть, как проходит Красная Армия, как тянутся ее обозы, провожать их глазами и махать красноармейцам рукой.

Сбрасываю с себя одеяло, сажусь. В больнице тихо. Тру глаза обеими руками. На белом столике у кровати полно пузырьков, сбоку лежит несколько яблок и булочка.

У окна в белом халате дремлет мама. Она сидит ко мне спиной, уткнувшись лицом в руки. Если б я не знал, что это мама, я бы подумал, что это маленькая, худенькая девочка.

Я спускаю ноги с кровати, стою на полу в длинной рубахе с черным армейским клеймом. Мне хочется подойти к окну. Там, за стеклом, мне кланяется какое-то дерево. Но я не могу двинуться с места. У меня кружится голова, темнеет в глазах, и я валюсь на подушку.

Мама сразу просыпается.

— Ошерка, бедный ты мой сыночек! — Перепуганная, она обнимает меня. — На кого ты стал похож! — А глаза у нее и плачут и смеются.

— Мама, давно? — Я показываю на окно, откуда плывет песня.

— Ого! — отвечает мама и зажигает свечу. Она поправляет подушку и принимается кормить меня с ложечки. — Всех прогнали! И следа не осталось. Ох, и бежали они! Ох, и удирали! — Мама смеется, и что-то уверенное, спокойное слышу я в ее смехе. — И Магид был здесь. Видел бы ты Магида, дай ему бог здоровья!

— Ма-агид! — Я отталкиваю мамину руку. Мне хочется плакать: почему же меня не разбудили, когда приходил Магид?

— Да ведь ты был болен! Ему нельзя было говорить с тобой!

Начало жизни i_015.jpg

И мама рассказала, как Магид подъехал к больнице. С ним было много верховых. Но доктор не позволил ему войти, так что Магид только посмотрел на меня в окно и оставил для меня булочку и несколько яблок.

— Он велел тебе, Ошерка, передать привет, когда выздоровеешь. Потом помахал мне шапкой и уехал на фронт. Я ему тоже помахала рукой.

Мама говорит тихо. В глазах у нее то затеплятся, то погаснут огоньки. Вот она радостная, затем снова грустная. И все говорит, говорит о Магиде.

Я закрываю глаза и вижу перед собой его узкое, небритое лицо, его фуражку с растрескавшимся козырьком; вижу всадников, красное знамя, ремни на плечах; и как Магид покачивается в седле. Мне тоже хочется с ним попрощаться. Я машу ему рукой.

— Мама, — говорю я, — перед смертью Ара помахал ему рукой и пожелал успеха.

Не знаю, зачем мне нужно было напомнить об Аре. У мамы дергаются губы, она изо всех сил старается не заплакать и все-таки плачет.

— Пусть Магид живет долгие годы!.. — Она утирает глаза уголком платка и отходит к окну.

За окном зашуршала ветка. Кто-то забрался на завалинку.

— Так, Ошерка, так! Хорошо! — В окне появляется отец. Он долго разглядывает меня, и у него веселеют глаза. — Ну ты совсем молодец! — говорит он и сообщает, что видел Булю и Зяму, они уж не дождутся меня.

— А его видел, папа?

— Кого?

— Магида.

— Еще бы! — говорит отец. — Еще бы!.. Пусть ему бог поможет! Вот это человек! Дай бог им всем здоровья! — Он глядит мне в глаза и кивает головой. — Чтоб вы все здоровы были!..

Вдруг он начинает говорить тише, глаза делаются задумчивыми. Затем он заявляет, что я, с божьей помощью, стану человеком. Отец беседует со мной, совсем как со взрослым. Никогда раньше этого не бывало.

— Папа! — Я поднимаю на него глаза. — Какой мне год пошел?

— Десятый, сынок.

— А до какого года человек считается ребенком?

Он пожимает плечами, а мама, ни с того ни с сего, начинает плакать. Ей хотелось бы, говорит мама, хоть от меня дождаться какой-то радости. У нее было шестеро детей, и вот…

Отец сердито покашливает.

— Ох, эти бабы! — грозит он ей пальцем. — Обязательно надо расстроить!

Отец хочет сказать маме еще что-то неприятное, но тут открывается дверь и входит сестра. У нее крест на халате, и она очень строгая. Она велит отцу уходить и не расстраивать больного.

Отец желает мне покойной ночи и удаляется.

Мама поправляет мою постель.

— Кто плачет? — спрашивает она. — Разве я плачу? — и незаметно утирает глаза уголком платка.

Утром меня должны выписать из больницы. Поскорей бы! Никак не могу уснуть. Долго ворочаюсь под одеялом, наконец, не выдержав, подхожу к окну.

Еще ночь. Черные деревья больничного сада заслонили небо. С бьющимся сердцем ловлю цокот копыт и грохот повозок. Все еще идет Красная Армия.

Отец явился, едва занялась заря. Я ждал его уже одетый.

Одежда стала мне велика. В коридоре, в зеркале, я увидел себя. Меня постригли, и шапка падает мне на глаза; щеки ввалились, кожа стала тонкой, бледной, и голубая жилка, точно веточка, бьется у меня на виске.

— Пустяки, Ошерка! — говорит отец. — Лишь бы живым остался!

Он берет меня под руку, и мы спускаемся по каменным ступенькам в больничный двор. Заложив руки в рукава, мирно спит на скамье больничный сторож. Мы не хотим его будить. Тихонько открываем калитку и темной предрассветной улочкой идем к местечку. В маленьких оконцах соломенных мазанок зажигаются огоньки. Там встают на работу.

Где-то скрипнула дверь. Со двора выходят корова и телок. И вот уже пестрое стадо чернух, пеструх и буренок бредет на пастбище, покачивая головами и мыча.

Рассветное небо еще даже не заалелось, оно налито серебром, точно река под луной. Прохладно. Легкая дрожь пробегает по моему телу.

— Холодно, Ошерка?

— Нет, — говорю я и тяну его поскорей к шоссе.

Однако идти быстро я не могу. И мне это теперь по душе после болезни. Не знаю почему, но я чувствую себя как-то увереннее, старше. Я даже говорю теперь тише и не тороплюсь, как бывало раньше.