Изменить стиль страницы

Его осунувшееся лицо становится пепельно-серым, лоб в испарине. Он смотрит и не видит меня; что-то говорит, но я не пойму, что именно. Он машет рукой, точно гонит кого-то.

— На кушетку! Туда, — показывает он на дверь. — Не могу… Душит…

Он обхватывает меня обеими руками, и я пытаюсь его поднять, но это не удается. Тихонько волоку его в соседнюю комнату и укладываю на кушетку. Несколько минут он лежит спокойно, затем снова начинает метаться. Каганец остался в спальне, и я не вижу брата.

— Ара, прошу я его, — давай уснем!

Он не отвечает.

Облокачиваюсь на поручень кушетки и кладу голову на руки. В окно видно множество звезд. Где-то кукарекнул петух, ему ответил другой. Видать, уже поздно. Глаза у меня слипаются. Ерзаю, чтобы не уснуть. На голубом четырехугольнике окна вижу Арину поднятую руку.

— Вот он! Вот он! — вскрикивает брат.

Рука его падает, он весь передергивается.

Мне страшно. Пододвигаюсь к нему ближе, залезаю к нему под одеяло.

Разбудили меня топот и лязг. В комнате поголубело. Где-то на шоссе ступало множество ног в сапогах, цокали копыта и слышались крики. Видно, немцы вошли в местечко.

Сажусь на постели, вслушиваюсь.

— Немцы… — шепчу в ухо Аре. — Немцы…

Ара, однако, не отвечает. Нижняя губа у него чуть отвисла, рот прикрыт, будто он улыбается во сне. Я съеживаюсь под одеялом и засыпаю снова

Похоже, я недолго спал. Вдруг мне послышался крик. С испуга я забрался еще глубже под одеяло.

— Ара! — кричит мама.

Она обнимает меня и пытается поднять. Но я крепко держу Ару. Она поднимает меня вместе с ним, и Ара вдруг падает. Голова его стукается о поручень кушетки. У мамы страшные глаза. Я боюсь ее. У нее сваливается шаль с головы, волосы рассыпаются. Она впивается ногтями себе в щеки и кричит:

— Нету Ары!

Отец сидит в углу. Я подбегаю и прячу лицо у него в коленях.

А над местечком стоит мертвая тишина.

У МОСТА

Я постоянно голоден, но родители не должны этого знать. Пищу себе я теперь добываю сам. Вчера мы с Булей уговорились идти воровать картошку. Она уже цветет. Есть и огурцы. Если нам на огородах не повезет, мы отправимся с ним собирать щавель, ломать стебельки лопуха или будем ловить рыбу.

Буля уже стукнул мне в окно, значит, он ждет меня теперь за домом.

На беду, его увидел дедушка.

— Ага, Буля уже явился! Такие времена, а они никак не уймутся! Птички у них в голове!.. Все бы им играть да баловаться!..

Дедушка, заложив руки за спину, стоит у печки. Сейчас лето, печь холодная, а он все стоит, прислонившись к ней спиной; переступит с ноги на ногу, словно ему жарко, и все трется о печку.

Мы живем у дедушки. Дома страшно.

Вот уже несколько дней мои родители справляют траур по Арону: постелили на полу одеяло, положили подушки и сидят без обуви.

— Сжалься, Лея! — умоляет дедушка. — Ты нас всех погубишь, Лея!..

Он просит, чтобы мама перестала плакать. Ведь на улице могут услышать: дедушкин дом стоит у самой дороги.

По шляху, между двух рядов низеньких домишек, без конца идут немцы. Когда катят орудия, у нас стекла дрожат в окнах. Проходит много пехоты. Все это направляется на станцию. Там они грузятся в вагоны.

— Чтоб вам туда не дойти и обратно не вернуться! — проклинает их дедушка, плюется и сам себе отвечает: — Аминь.

Я стою за занавеской и смотрю на улицу. Как бы мне хотелось сейчас быть красноармейцем, рубить немцев шашкой, скакать на черном коне по их трупам! Я проехал бы через все местечко с забинтованной головой, и сквозь белую повязку у меня проступала бы кровь. «Ага, видали!» — сказал бы я, и все ребята завидовали бы мне, взрослые качали бы головами, а комиссары пожимали бы мне с уважением руку.

Мама вся в черном, и потому кажется мне еще меньше. Ее сломанная рука в белом гипсе лежит на черном платье, маленькое худое лицо бледно. Правой рукой она оперлась о колено, на руку положила голову и тихо-тихо качается — вправо-влево, вправо-влево.

— Давно ли… — шепчет она, глядя своими черными влажными глазами в одну точку на стене. — Давно ли сшила я Арику плюшевый костюмчик с беленьким воротничком?! Сколько я его ни причесывала, волосы никак не укладывались… И как я его ни учила, он все не мог выговорить «ложечка». Говорю ему: Арик, скажи «ло», он говорит «ло»; скажи «же», он говорит «же», «чка» — он говорит «чка». Скажи, говорю, Арик, сразу «ложечка», я он снова — «лелечка».

— Лея! — снова умоляет дедушка. — Ведь мы не единственные! Нет дома, где не было бы горя!..

И папа ей говорит то же самое. Он лежит, опершись на руку, то вздернет, то опустит бровь и о чем-то разговаривает сам с собой. Он теперь почти такой же, как дедушка: борода белая, вокруг глаз и носа, где нет бороды, лицо ввалилось, глаза ушли вглубь.

— Не единственные мы, — утешает дедушка. — У молочника Мойши был один-единственный сын, его разорвало гранатой. Рефоэл, сын сапожника, ушел с большевиками. Даже неизвестно, где он теперь. А Янкель? А Голда Ходоркова? Шайка? Бечек? Да все, все! Либо убиты, либо ушли из дому. Остались старые да малые.

Пока дедушка разговаривает, я выхожу на кухню, оттуда пробираюсь в сарай. Сарай у дедушки большой, темный. Только через щели в дверях пробиваются сюда веселые полоски света. Я открываю дверку и, оглядываясь, выхожу в сад.

Буля вскакивает с земли. От восторга он запускает руки в свои нечесаные волосы. Лицо у него все в веснушках, нос картошкой. На Буле красная женская кофточка с буфами. Он всегда приходит ко мне с какой-нибудь новинкой. Однажды он принес мне дохлую ворону. Теперь в руках у него сито. Оно старое, порванное, и Буля залатал его тряпочками. Он протягивает его мне и от радости сам не свой.

— Нашел, — говорит он. — Будем ловить рыбу.

Сито мне нравится. Обычно мы ловим рыбу рубахой. Но это довольно трудно. Удочкой — очень долго. Сидишь, сидишь, а рыба не клюет. А то вдруг какой-нибудь вьюн или пиявка попадется.

В нашей речке уйма вьюнов и пиявок. Но вьюн все равно что червяк: он серый, длинный, головка у него с усиками, и он без костей. Терпеть не могу вьюнов. Ненавижу и головастиков. Головастик это шарик с хвостиком. Из него выходит зеленая лягушка с выпученными глазами.

Иной раз попадается плотица. Это кругленькая рыбка с серебряной чешуйкой и глазами навыкат. Зато у нас множество маленьких, длинненьких рыбок, величиной с палец, вроде камсы. Плывут они всегда стайками. Вот их-то я и ловлю. Наловлю полный котелок, прибегу домой, положу на сковородку и поджариваю. Мама из-за этого сковороды не употребляет. Жарю я их ни на чем, потому что масла у нас нет. Я и не потрошу их. Буля говорит, что у них еще нет кишок. Чуть только они попрыгают на сковородке, я их сразу кидаю в рот.

Больших рыб у нас не водится. Речонка наша неглубока, только войдешь в нее, ноги вязнут. Иной раз я так перемажусь в ней, что маме кажется, будто я из печной трубы вылез. Только местами река у нас широкая, например, у железнодорожного моста, возле тополей.

Вот к этому мосту мы и шагаем сейчас с Булей.

Кроме нас двоих, на улице никого нет. Разве что собака шмыгнет, поджавши хвост, и сразу — под крыльцо. Доносятся выстрелы. Кто-то, услышав наш разговор с Булей, высунулся было в окно, но, взглянув на нас, тут же сплюнул. Многие дома вовсе заколочены теперь. Мы можем рвать яблоки в садах, тащить что угодно с огородов, — нигде никого нет.

У Були в деревне убили отца, мать и сестренку, и он живет теперь у бабушки. Бабушки Буля не боится, что хочет, то и делает. Он может даже заночевать на крылечке, никто ему ничего не скажет.

Мы с Булей вообще ничего не боимся. Боимся только шляха, который ведет к вокзалу. Когда хочешь выбраться на дорогу, обсаженную тополями, нужно быстро пересечь шлях. По шляху немцы везут пушки. За каждой пушкой идет много двухколесных повозок со снарядами. Потом снова везут пушки, потом идет пехота, кавалерия. Все они движутся к вокзалу.