Изменить стиль страницы

Впрочем, во всем этом таится и ужасная каверза, поскольку, как известно, сказал «А» – придется говорить и «Б»; сознание одним называнием неизвестного утолить свою жажду к «определенности» не может. Однако создание любой теории, любой системы, где множество означающих сплетается в единую сеть взаимопоясняющих понятий, всегда есть создание новой реальности, реальности виртуальной, но это никогда не реальность первичная, и даже не ее отражение, но лишь отображение – искаженное, если не сказать изуродованное.

С тем чтобы придать этому отображению хоть сколько-нибудь достойную форму, мы готовы пойти на любые допущения, додумывая фактически любые недостающие, как нам кажется, детали, элементы, кусочки нарождающейся картины. Именно такова религия, растущая как на дрожжах из идеи Бога; религия, которая начинается с элементарного психического акта произвольного означивания означающего и заканчивающаяся жесткими определениями и инструкциями, адресованными верующему.

Здесь мы видим, как созидается здание языка – последовательно, неутомимо, изощренно. От своего закладного камня оно получает название – религия; и претендуя на то, чтобы быть «пространством Бога», оно не способно даже разместиться в этом пространстве, поскольку само это пространство, если, конечно, мы допускаем его существование, раскинулось от края до края – под, над, вокруг этого здания, но никак не в нем и уж никак им не являясь. Мы ничего не узнали с помощью языка о Боге, нам с помощью него рассказали о «Нем».

Однако жесткая связка – означаемое – означающее придает этой конструкции необыкновенную устойчивость, субъективно выражающуюся в чувстве уверенности, или, проще говоря, веры. Эта связка – суть, некое подобие цемента, скрепляющего отдельные камни в огромную стену, однако же, разбив скалу на множество камней, мы лишили себя горной вершины. За возникшей стеной, быть может, удобно, однако это не прежний величественный монолит, который существовал до сих пор, не пытаясь быть удобным, но будучи настоящим.

О пространстве Бога можно, видимо, говорить, двумя способами: или как это делал Спиноза, обличая в царственные одежды этого термина всякое наблюдаемое нами движение бытия, или же никак, т. е. молчанием. Поскольку же все, что будет получено нами в первом случае, есть часть, а не целое, я не думаю, что было бы резонным вообще говорить о Боге. Кроме того, все, что будет сказано в первом случае, коснется только того, что наблюдаемо (в том или ином смысле), а наблюдение имплицитно содержит в себе наблюдающего; следовательно, все, что мы можем сказать о Боге, будет так или иначе рассказом о гуманоиде, но «я» – это фикция.

Говоря о Боге, мы уничтожаем Бога; Бог будет там, где не будет того, что мы считаем «я», а «я» – суть, первое слово, с которого начинается «осмысленный» язык. Круг замкнулся, и, видимо, единственный выход из этого круга – молчание. Удастся ли нам наше «молчание»? Вероятно, это возможно, но лишь в том случае, если мы научимся так пользоваться языком, что вершиной этого умения будет подлинное Молчание.

Прикосновение самоубийства

Есть в нашей с вами жизни два феномена, которые бы следовало рассмотреть как некие противопоставленные друг другу экстремумы, создающие линию, а точнее говоря, границы пространства, в пределах которого расположилось наше индивидуальное бытие, жизнь каждого из нас. Странно ли прозвучат эти экстремумы: самоубийство и прикосновение? Я думаю, что странно. Но подобное сопоставление только при поверхностном взгляде кажется парадоксальным, если же мы внимательно вглядываемся в сущность того и другого феномена – в отчаянную абсурдность самоубийства и животворящую сущность прикосновения, то мы не можем не заметить – вся наша жизнь, к великому сожалению, лежит между ними. И продиктовано это «великое сожаление» тем, что лежать бы ей – нашей жизни – не между, а в одной только точке прикосновения, и было бы нам даровано самое настоящее, вечное блаженство, в поисках которого мы стоптали самих себя.

И самоубийство, и прикосновение – те «позиции», где жизнь столбит свою действительность, но если в первом случае этот ее шаг – суть болезненная конвульсия, то во втором случае – ее нарождение. Самоубийство – это то, чем мы расплачиваемся за идею собственной индивидуальности, приятно ощущать себя субъектом, противопоставленным миру, но это ощущение при определенных обстоятельствах может потребовать непомерную плату – доказательство, заключающееся в реализации «права на добровольную смерть». Прикосновение – это то, что режет по живому идею индивидуальности человеческого субъекта (если здесь, конечно, может быть применена такая формулировка – «по живому»), здесь мы растворяемся в другом субъекте (или даже объекте), сливаясь с ним на абсолютно паритетных началах, ведь «площади» нашего соприкосновения, а потому и само наше сообщение себя друг другу здесь всегда одинаковы. В этой паритетности, удивительно уважительном равноправии, впрочем, я и усматриваю эманацию подлинной индивидуальности. Но обо всем по порядку…

Самоубийство – это «общественно значимый протест», им я сообщаю свое «неприкосновенное право вершить собственную судьбу», не сообразуясь с мнением окружающих. Двигаться наперекор требуемому от тебя поведению, двигаться по линии, прочерченной твоей собственной «правдой», соответствующей прочувствованной тобой «истине», – значит проявить собственную индивидуальность, ощутить самого себя, свою целостность, не идентификацию себя, но свою идентичность. Это, если прочувствовать весь пафос этого события, суть способ, адресованный самому себе, заставить себя уважать собственное «я», почувствовать собственную жизнь, пусть и на острие в какой-то момент, но ощутить – «я есмь!» Удивительно, но таковы законы работы этого психического механизма: миллионы людей ощущают самоубийство как свою «собственную истину», как проявление своей подлинной индивидуальности, своей исключительности. Миллионы людей… Правда, нелепо? Правда, ведь это языковая игра.

Да, нам следует помнить главную особенность и одновременно ахиллесову пяту языка: он, если использовать аналогию с работой рецепторных аппаратов, является самым «переносимым» из всех «переносимых» свойств. Суть идеи о «переносимых» и «непереносимых» свойствах, как ее понимал Лев Веккер, состоит в следующем: существуют два принципиально отличных друг от друга типа психического изображения – одно является результатом взаимодействия воспринимающего с объектом (таков любой образ и выражающее его слово, в том числе и образ – слово «самоубийство»); второе – состоянием взаимодействия, которое всегда двустороннее и не является атрибутом лишь одного из взаимодействующих тел, но принадлежит и тому, и другому участнику этого взаимодействия (таково прикосновение).

Именно поэтому первое, о чем у нас идет речь, можно «снять» с объекта и «унести», а потом делать с ним – этим «результатом» – все, что нам заблагорассудится, искажая, извращая и профанируя его; второе же – «не снимаемо» или «не переносимо», невозможно «утащить» с собой деформацию кожной поверхности, которая возникает при нашем физическом взаимодействии с физическим же предметом, эта деформация существует только в момент самого этого взаимодействия. По сути дела, первое здесь – это только репрезентация взаимодействия, второе – само взаимодействие. И нет ничего более уязвимого, нежели репрезентация, и нет ничего более подлинного, нежели само взаимодействие. По первому механизму мы и ввергаем себя в одиночество, которое есть социальный аналог физической смерти, тут потому и гнездится идея самоубийства. По второму же механизму мы, напротив, разрушаем неприступные («на глаз» и «по идее») бастионы собственного одиночества.

До тех пор пока я говорю с другим – он, этот другой, для меня лишь фантазм, лишь плод моих языковых абстракций. В условиях невозможности содержательной коммуникации в диалоге, мы просто профанируем общение, создаем иллюзию общения. И только в тот миг, когда я прикасаюсь к другому, когда наши тела изменяются под действием друг друга, я ощущаю его непосредственную данность, его существование, его действительность, а потому и свою непосредственную данность, свое существование, свою действительность. И именно в этот момент моя жизнь нарождается, словно из блаженного рога изобилия, поскольку я преодолеваю солипсизм своего психического бытия. Прикасаясь к другому, чувствуя его, я более не хочу умирать, я хочу жить, поскольку ощущаю жизнь, которая, как оказывается, нераздельна между мной и им – этим Другим, которая не во мне и не в нем, а лишь в нас.