Первый и последний раз в жизни, на каких-то десять минут, в кармане его брюк оказалось десять миллиграммов кокаина, завернутых в тонкую фольгу. Он собирался сначала протрезветь и лишь потом решить, нюхнуть эту дрянь или нет. Не напейся вдребадан на одной из жалких студенческих вечеринок, он бы эту отраву и в руки-то не взял. Да ни за какие деньги.
Ректор решил примерно наказать кого-нибудь из гуляк, чтобы остальным неповадно было. Более подходящей кандидатуры для показательной порки не нашлось – ведь за спиной Морриса не маячила ни одна мало-мальски значимая фигура. В итоге та история прошла до смешного тихо, и показательной порки не получилось. По иронии судьбы, Моррис мог бы выйти сухим из воды, не веди он себя столь высокомерно. Но студенческий профсоюз, о котором Моррис не раз пренебрежительно отзывался (его интересовала учеба, степень бакалавра с отличием, а не ребяческие игры в политику и сбор денег для жертв Пиночета), решил умыть руки.
Я допустил просчет на двух фронтах, папа…
Кого теперь волнует, получилось у него или нет.
Если бы я кичился своим рабочим происхождением, а не скрывал его и не тратил всю стипендию на дорогие тряпки, тогда профсоюз за меня вступился бы. Или если бы я хоть палец о палец ударил бы, чтобы свести дружбу с нужными людьми… Но все дело в том, что я с самого начала уткнулся носом в землю, записал себя в неудачники.
Моррис восхищался собой и втайне подумывал, что будущий биограф с особой теплотой опишет, как он возродился к жизни после этого казалось бы смертельного удара. Его вышибли всего за две недели до выпускных экзаменов, когда ему уже твердо пообещали место в аспирантуре. Само собой разумеется, на университетской карьере пришлось поставить крест. И все же он ни на минуту не потерял самообладания. Отчасти спокойствие объяснялось пониманием, что он на правильном пути. А кроме того, Моррис тогда увлекался поздним Лоуренсом[20] с его радикальным индивидуализмом.
После изгнания из университета можно было помириться с отцом и начать все заново. Он нашел бы работу и опять стал бы пробиваться наверх. На его стороне – молодость и упорство, да и на университете свет клином не сошелся, вряд ли аспирант живет как король. А ведь там могли бы сделать для него исключение. Победа – это состояние души, твердил себе Моррис, волоча чемоданы по унылой Санбим-роуд, над которой медом разливалось майское рассветное солнце.
Почему же ему никто не предложил работу? Почему никто не пригрел его? Непостижимо. Пусть его вышвырнули из Кембриджа, но ведь у него уже имелась степень бакалавра с отличием. Он же благоразумно помалкивал о своем исключении. В письмах он соловьем разливался о том, что неудовлетворен университетским болотом, что его энергия требует больших просторов. Письма, по всей вероятности, делали свое дело, поскольку его неизменно приглашали на интервью. А после первого собеседования, как правило, вызывали на второе, но когда он оказывался с глазу на глаз с человеком, принимающим окончательное решение, каждый раз случалась осечка. Почему? Моррису казалось, что он отлично подает себя: он вежлив, но не подобострастен; демонстрирует честолюбие, но без намека на заносчивость; уважителен и в меру остроумен. Что же в нем не так? Изо дня в день Моррис вглядывался в большое зеркало на дверце гардероба, пытаясь отыскать в себе хоть намек на изъян. Ничего. Темный костюм, строгий галстук, светлые волосы аккуратно уложены над высоким лбом. Само совершенство.
Глядя на свое отражение, он рассказывал ему о себе, сдержанно и одновременно задушевно излагал биографию, методично записывая все на диктофон. Почему он хочет получить это место? О, ему кажется, что он обладает качествами, которые… Моррис заглядывал себе в глаза и видел недюжинную силу, никогда не выплескивавшуюся за рамки принятых условностей. Что еще им нужно? Ладно, пусть его глаза слишком близко посажены, а нос чуть острее, чем хотелось бы, но он-то тут ни при чем. К тому же, сейчас мода на «реалистичный» тип – если посмотреть на парней с «Би-Би-Си», так можно подумать, будто они поголовно страдают фурункулезом, никогда не причесываются и с детства не чистили ушей, однако никого это не волнует. Может, у него слишком просторечный выговор? Значит, надо исправить. И Моррис исправил. Впустую. А может, у него недостаточно просторечный выговор? Может, его речь звучит несколько манерно, а должна быть обыденной? Демонстрировать, так сказать, близость к сохе. Значит, возвращаем простецкие словечки.
Моррис испробовал абсолютно все, но успеха не добился. Он начал с «Би-Би-Си», потом обил пороги прочих телекомпаний (в глубине души он считал себя предназначенным для телевидения или радио), обошел все газеты и издательства, медленно, но неуклонно спускаясь со ступеньки на ступеньку: крупные фирмы, средние фирмы, государственные конторы (никто не посмеет сказать, будто он не поступился самолюбием), мелкие предприятия и, наконец, сфера обслуживания. Он вел наступление по всем фронтам (почта озолотилась за его счет), но за последним собеседованием вечно ждало одно и то же – отказ. Голубые глаза, честное открытое лицо, светлые волосы… И все же было во внешности Морриса нечто угрожающее, что не ускользало от промышленных магнатов.
По результатам собеседования от 14-го числа мы с сожалением…
Клочок бумаги или его компьютерный собрат в виде электронного письма. В тексте менялись лишь числа.
Наконец, компания «Гестетнер» предложила Моррису мелкую должность в административно-хозяйственном отделе, расположенном в Саутгейте (от Парк-Ройял это – настоящий марафон в лондонском общественном транспорте). После трех недель перетаскивания бумажонок между бухгалтерией, рекламным и производственным отделами Моррис уволился.
– Никчемный дармоед! – разорялся отец, обнаружив, что сын опять сидит на пособии. – Попрошайка. Тебе никуда не пробиться, – бубнил он, шумно пожирая яичницу, – кишка тонка!
Как Моррис ни старался, он не мог примириться с тем, что его отец – все тот же отсталый работяга, каким был всегда. (Да, Лоуренс, в конце концов, научился понимать своего отца, но ведь он не жил с ним под одной крышей.) Муниципальная квартирка на первом этаже, где они обитали, казалось, вот-вот взорвется от обильной плоти этого человека, от его пивных кружек и сандвичей с вареными яйцами, от его заскорузлых от пота маек, от немытых чашек из-под какао, от грохочущего голоса и вечных споров с политическими и спортивными комментаторами. («Эй, придурок, да Рон Гринвуд опять промахнулся с командой!») Моррису некуда было деться от отца, от его запахов и звуков, и на этом крошечном клочке пространства, сдавленном со всех сторон стенами и старой мебелью, не стоило рассчитывать на романтическое примирение в духе незабвенного Лоуренса.
Поэтому в одну прекрасную ночь, спустя год после исключения из Кембриджа, через несколько недель после бегства из «Гестетнер» и бессмысленного собеседования в Управлении по сбыту молока (Боже, дай мне силы!), Моррис покинул дом на Санбим-роуд, а еще спустя четыре часа и родину – на «Волшебном автобусе», который, как он надеялся, оправдает свое название. Через несколько месяцев Моррис узнает, что Управление по сбыту молока предложило ему возглавить отдел рекламы. Но к тому времени все корабли были сожжены, и не только в переносном смысле: у него попросту не было денег даже на обратный билет.
– Когда твоя семья приехала в Верону?
Пятница, вторая половина дня, последний урок. Невеселый месяц май. Два года спустя.
– Моя семья в Вероне эти много сотня веков.
Боже всемогущий!
– Задай мне вопрос.
Молчание.
– Спроси, почему я приехал в Верону.
– Почему вы приехать в Верона?
– Приехали.
– Ah si…[21] приехали.
– Потому что только до Вероны мне хватило денег на билет.