Пусть Небеса не примут его!

Но пусть сладкоголосый хоть последний свой вздох сделает свободным человеком.

Шад был умным человеком и по судороге, кривившей полные губы своего придворного хрониста и философа, понял, как крепко неравнодушен этот человек к невольнику. Он нахмурился – Байирр совсем совесть потерял, если даже его брат ропщет. Казалось, что ничто не сможет переполнить чашу терпения младшего брата. Но видно, что всему есть предел. И пообещал помощь в щекотливом деле.

***

- Я слышал, что ты прячешь в своем доме прекрасный цветок. – Шад задумчиво разглядывал шахматную доску.

У его короля было совсем безнадёжное положение.

- Разве посмеет ничтожный спрятать что-то от ясных глаз своего шада? – Байирр сломался в глубоком поясном поклоне.

- А ты - посмел! – Шад оторвал тяжёлый взгляд от чёрной фигурки.

- Нет! что Вы, господин!

- Посмел! И не перечь мне! А я желаю видеть мальчишку! И слушать его песни!

- Но мальчишка болен…

- Но?! – Выгнулась дугой соболья бровь. – Ничтожный червь посмел сказать своему шаду «но»?! Или я ослышался?

Байирр испуганно попятился:

- Что Вы, мой господин…

Шад тяжело глянул в налитые кровью глаза конеторговца, прищёлкнул пальцами:

- Я желаю видеть его! Завтра!

- Если такова воля пресветлого шада… - Байирр волчьим взглядом одарил брата.

- Да, такова моя воля. – Шад уже утратил интерес к посетителю. Отвернулся в сторону. – Ходи!

Как же всё-таки сходить? Как спасти короля и партию?

Вскинул тёмные глаза на оппонента:

- Доволен?

Кебет молча кивнул и, прикрываясь широким рукавом, незаметно сдвинул свою ладью в сторону, давая вывести чёрного короля из-под удара. Зачем дразнить повелителя?

Шады всё-таки не шибко любят проигрывать…

Байирра трясло от злобы – он не выпустит щенка из дому, забьёт до смерти, искалечит, но не выпустит! Кебет ещё пожалеет, что перешёл дорогу старшему брату!

У самых ворот дворца его нагнал царедворец и передал приказ шада. На шёлковой бумаге было начертано высочайшее соизволение:

Мы желаем наслаждаться прекрасным цветком.

Пусть завтра его доставят во дворец.

Что ж… завтра мальчишка пусть споёт для повелителя, а сейчас…

Чёрным вихрем ворвался Байирр на женскую половину. Он рассчитается с этими сучками! Со всеми тремя! Мстя за насмешку в глазах младшего брата, немилость шада, за то, что баловали щенка в его отсутствие!

Мстя за поругание авторитета.

______________

Хан-тахта – богато украшенная резьбой (иногда и вставками из полудрагоценных камней) очень широкая кровать на низеньких фигурных ножках. 

Жэгде – роскошная придворная одежда, распространенная у туркменов и каракалпаков. Как правило, была украшена тончайшими вышивками и камнями, широченные рукава такой одежды были часто украшены золотыми кистями 

5. Жаворонок

Опять паланкин. Руфин с трудом открыл глаза. Да, паланкин – над головой колышется тончайший лазоревый шёлк. Всё равно… пушистые ресницы опустились.

О Боги трижды превеликие! что же это твориться в подлунном мире?!

Творилось что-то непостижимое – за грязной уличной шлюхой, за нищим потаскушкой из дворца прислали паланкин самого шада! Голосил святоша, призывая на голову Руфина, все мыслимые кары всех Богов. Ему вторила Таша, засидевшаяся во вдовах. Все женихи знали про огромное приданое, но все так же знали и про паршивый нрав вдовы и про её волчий взгляд. И от того, - судили жёны, - превратившуюся в совершенную гадюку. Когда она, достойнейшая из женщин! пришла с нижайшей просьбой во дворец, то её, вдову тысячника, не подпустили к трону пресветлого шада! А эта грязь будет петь в царских покоях?! Лицезреть пресветлый лик всемилостивейшего?! Мыслимое ли дело?!

О Боги! где ваши глаза!?

Самого Байирра с его нукерами опять не было видно.

Жёнам же было приказано сидеть у себя. Носа во двор не казать, убьют. А им так хотелось попрощаться с синеглазым мальчиком. И каждая из них трижды крепко дунула за ворот своего расшитого платья – пусть Боги отведут беду от красивого мальчика, пусть опустят они свои белоснежные крылья над русой головой. Три женщины, плача, обнялись во дворике, где столько пережито-выстрадано, где на мраморных плитах двора, казалось, навсегда осталась кровь несчастного юноши.

***

Крепостная стена вокруг дворца высока. Это вам не дувал*, сплетённый из камыша и обмазанный глиной. Обожженный кирпич уложен так плотно, что между звонкими желтыми кубиками не просунешь и кончик ножа. Дюжие носильщики с блестящими от пота спинами внесли роскошный паланкин в тенистый дворик. Осторожно опустили его на землю. Тяжело ухнули створки окованных блестящей медью ворот. Руфин вздрогнул, но так и не открыл глаза. Всё равно…

Широкоплечие носильщики осторожно вытянули из паланкина ковёр, покрепче ухватились за углы и понесли драгоценную ношу в глубину дворца. Двое носильщиков видели то, давнее теперь, состязание певцов на площади, слышали звонкий голос синеглазого певуна. Шёпотом пересказывали другим, какой чести удостоил их шад. И все шестеро, не сговариваясь, шагали в ногу, стараясь не сбиться, крепко держа углы ковра, укачивая измученного невольника. Им было жаль новую игрушку шада.

Отведённые певуну покои утопали в роскоши. В большой комнате были лепные потолки с позолотой. Расписные ниши с дорогой посудой. Мраморные полы и дорогие тончайшие ковры. На резных столиках вино и фрукты, открытые кувшинчики с благовонными маслами. Старик, приставленный к певуну, суетился, раскладывая атласные подушки, позванивая ключами на поясе. Со знанием говорил:

- Теперь уже таких ковров не ткут. В прежние времена разводили особых овец. Тонкорунных. Пастухи таких укрывали своей одеждой от дождя. Через броды носили на руках. Такую нить мастерица не один день пряла. Посмотри-ка, нить тоньше паутинки. На такой ковёр, пожалуй, жизнь двух-трёх мастериц уходила… Да-аа-ааа…

Только неба не было видно из этих комнат… Руфин опустил ресницы. Всхлипнул – одна тюрьма сменилась другой.

***

Чуткие пальцы лекаря несли облегчение, под ними боль отступала, и юноша засыпал под мерный шелест крохотного фонтанчика. Он замкнулся, отказывался от еды. Каменно замолчал. Даже стоны теперь не срывались с подживающих губ.

Дни пролетали, не задевая русой головы невольника. Почти всё время он спал. Иногда его будил лекарь, иногда красивые служанки в прозрачных шальварах, заставляющие выпить исходящего паром хаша*, поесть фруктов. Выпить горячего вина. Иногда приходил священник и творил молитвы за скорейшее выздоровление цветка столь прелестного и пленительного, что рядом с юношей маки краснеют от стыда за своё несовершенство.

По вечерам заходил усталый Кебет, ласково гладил по исхудавшему лицу, целовал прозрачные руки, уговаривал поесть. Слуги удивлённо качали головами - надо же, такой большой и богатый человек и так беспокоится о худородном мальчишке, столько терпения в нём… И как не благодарен щенок. Не улыбнётся. Не вздохнёт. Даже головы не повернёт в сторону радетеля.

Руфин не знал, что посмотреть на него приходил и сам шад. Долго стоял над спящим. А потом сказал:

- Детей рода Тад всегда видно. Ты не обманул меня, Кебет, мальчик действительно очень красив. Посмотрим, так ли он сладкоголос, как о нём рассказывают люди.

И распорядился выполнять любое пожелание, любой каприз прекрасного невольника.

Вот только не было у Руфина пожеланий. И капризов тоже не было. Пустым оставался его взгляд.

Дни летели. Лето сменилось осенью, осень – зимою. Каждое утро ученик лекаря подолгу растирал плохо гнущиеся опухшие искалеченные пальцы. Руфин начал вставать, осторожно ходил по своей золочёной клетке, подолгу вглядывался в хрустальные струи фонтанчика.

В один из дней Кебет принёс лютню. Дорогую, с серебряными струнами и перламутровыми цветами на деке, с тонкой резьбой на колках из слоновой кости. Осторожно вложил в неживые руки, тихонько провёл пальцем по струнам. Руфин вздрогнул, вскинул испуганные глаза. Молодой вельможа тепло улыбнулся.