Опять прислали паланкин из дворца шада Мароканды. А Руфин не то что петь, слова сказать не может. Ничего не может. Больно ему. Как мог он предать Кебета?

Почему приходит Нехо? Что он увидел в синих глазах? Вот он взял руку Руфина – и поцеловал узкую ледяную ладонь. Чем привёл в смятение.

Смеётся? Чему? Печали в глазах Руфина?

Темно у калитки. Чёрная хмурая ночь по-осеннему легла на кривую улочку. А Нехо не отпускает ладонь, ведёт губами по ладони, запястью, тонкой руке. Сильная рука обвивает узкие бёдра певуна.

- Ааах, Руфин… - сладким стоном. Горячими чреслами.

А Руфин не видит богатой одежды наследного принца. Не чувствует горячего тела. Тяжести золотых браслетов, надеваемых на тонкую руку постылым ухажером.

Он видит глаза, сверкающие от ненависти. Фарруд стоит в воротах. Старого нукера трясёт от злобы.

- Шлюха. – Шипит он сквозь зубы.

***

На узорчатой скатерти белая лепёшка. И целая гора белого и чёрного винограда. От его сладости липнут пальцы и губа прилипает к губе. Так он напитался солнцем. До прозрачности. В белом хусайне* все зёрнышки видны. Продолговатые ягодки светятся. В круглые глянцевые бока чёрного чораза* глядеться, как в зеркало можно. Мелкий розовый лайли* одуряюще пахнет мускатом. Прекрасный полдень. Уже не жарко. Осень началась. Полдень тёплый, светлый, яркий. Под шёлк навеса занесло паутинку. Значит, долго ещё продержится тепло. Руфин опустил голову. И усталость его была какой-то непривычной, непонятной, тяжкой, - не тело устало, тело ему повиновалось, устала воля: не было желания ни встать, ни идти, ни спать. Всё умирало в нём.

Кебет говорил нукеров рядом держать. Никуда не отпускать. Никуда одному не ходить. Чтобы они стали тенью Руфина.

- Чтобы с твоей головы, ясноглазый, ни один волос не упал. – Кебет улыбается.

А Руфин плачет – Ауминза сгорела. Никто не спасся. Ни один человек не вышел из пылающего города. От дома рода Таллах остался один фундамент.

- Помни обо мне... - Кебет достал откуда-то из складок пояса небольшой кривой кинжал в сафьяновых ножнах с усыпанной рубинами рукояткой. - Он меня в дороге хранил; пусть хранит и тебя на твоих дорогах.

И слышится Руфину в словах молодого вельможи что-то столь горестное, что прижимается он губами к ледяному лезвию. Хрусталём скользят слезинки по драгоценному булату.

- Счастья тебе, звонкоголосый. – Слышен въяве голос молодого вельможи.

Кто скажет теперь ему это? Кто будет дразнить виноградинкой? Поднося её к самым губам и отдёргивая руку? В чьих руках он будет засыпать? У кого ещё такая широкая и надёжная спина, что можно за неё прятаться. От всего мира прятаться.

Даже от узких глаз старого нукера, пылающих ненавистью и презрением.

***

Он появился в городе спустя неделю после скорбных новостей. Глаза навыкате. Волосы вздыблены. Тельпек обгорелый в неживой руке мотается. С головы до ног в пыли. Густой и жирной лёссовой* земле Хорезма. Струйки пота пробивали у морщинок извилистые дорожки.

Спрашивали его – почему в пыли он? Почему в копоти?

Он не мог отдышаться.

- Плешивый шакал. Собачий ублюдок. Выродок. Ишак громогласный. Чтоб ему семь метров пустоты под ногами. Без пыли и без земли! Без Неба и без воды!

Руфин с удивлением вглядывается в почерневшие черты. И не вспомнит никак, когда бы ещё так ругался смиренный святоша. Не стесняясь людей. Да не выбирая выражений.

Всё начиналось благочестиво. Вернулся Байирр. Встретили его радостью – хозяин вернулся, всю зиму дома не был. Кривился хозяин, глядя на слуг и домочадцев. Чувствовалось – не по душе ему дома быть.

Потом ишгаузы пришли. Все дома в округе спалили. Родовой дом Таллах не тронули. Крепость окружили. Долго под стенами стояли. Драка большая была. Всех перебили. Дворец сгорел. Шад сгорел. Байирр потайные ворота ишгаузам, чтоб их дикие ослы растоптали, раскрыл. Сам святоша спасся потому, что в золе храма Богини Триждывеличайшей копался. Чтобы святыни спасти.

А потом и родовой дом Таллах сгорел. Вместе со всеми, кто в доме был.

- Кебет? – Упало камнем с помертвевших губ певуна.

- Младшего братца тащили в степь за лошадью. Рабом он стал у ишгаузов.

Не загремел гром. Не обрушились Небеса с престолом Всемогущих. Руфин отшатнулся. Зашатался. Побелел.

Упасть не дали. Сильные руки подхватили. Бережно опустили на подушки. Клонилось к закату ласковое солнышко. Твёрдо шелестели жёсткие листья карагачей. Пахло осенним листом. И степной полынью. Почему небо – чёрное?

Никто не увидел яркой радости, мелькнувшей в раскосых хитрых глаза святоши. От того, что больно певуну. Что сердце его разорваться готово. Старый нукер увидал. Рысьими глазами углядел посиневшие враз губы Руфина. Змеиную улыбку, скользнувшую по губам куриной гузкой святоши. Рыком из горла старого нукера вырвалось:

- Тварь!

Отшатнулся святоша, запнулся. С тяжким звоном упал вытертый хурджин с тощего плеча. Раскатились монеты с ликом Триждывеличайшей. Застучали цветные камни по полу. Украшавшие раньше престол Триждывеличайшей.

- Вай дод! – Ахнули люди. – Караул!! Да он же блудодей! Осквернитель храма! Вор! Осквернитель могил! Бей его!

Святоша метнулся к тахте, на которую уложили юношу. Что-то острое впилось в слабую руку. Певун этого даже не заметил. Его уже накрыла чёрная волна беспамятства. Чёрная, как шёлковые ресницы, как глаза, похожие на беззвёздное небо.

***

Кони топтались во дворе. Старый нукер остановил взглядом:

- Останься. Стены города высоки. Ишгаузы ушли. Здесь ты в безопасности.

- Нет – посиневшими губами.

- Здесь ты в безопасности. – Повторил нукер. – Ты болен. Останься. Будет нелегко.

- Я выдержу. – Упрямо сжатые губы. – А если нет… вот. – Блестящая рукоять кинжала смотрела на старого нукера. – Ты избавишься от обузы.

- Но…

- Прокляну. – Непримиримо.

- Боги. – Покачал головой нукер. – Боги.

Подхватил за тонкую талию певуна, кинул в седло. Что будет? Задумчиво ехали между душными шершавыми стенами из тесноты проулка, отслоняясь от низко свисавших длинных пушистых листьев лоха, отягченного бронзовыми гроздьями мелких плодов.

Мальчишка совсем плох. Когда простыть успел? Ещё вчера всё было хорошо. Лихорадит его. Губы белые. Сколько он выдержит в седле?

И полетели парсанги степных дорог под копыта теке. Идти по чёрному следу было легко. Дикари не прятались. Не нужны были рысьи глаза, чтобы видеть змеиный след. Змея, ужалившая Ауминзу, обожралась. И теперь уползала восвояси. Оставляя чёрный след на жёлтой земле.

Лишь на пятый день носы путников уловили смрад дикого войска. Увидели дымы костров. Впереди замаячили островерхие кибитки.

Не раз и не два оборачивался в пути Фарруд. Певун был плох. Как ещё держался в седле? Тонкие полоски поводьев из сыромятной кожи резали слабые руки. Холодный пот тёк по побелевшему лицу. Глаза почти всё время были закрыты. Нукеры качали головами. Плохо дело. Надо останавливаться.

Сильные руки стянули с седла. Укутали в грубый шерстяной плащ. Пусть колко. Зато тепло. Руфин горел. Не хватало воздуха. Он задыхался от боли в груди. Не понимал, где он, что с ним.

Его уложили на попонах, не решаясь лишний раз коснуться хозяйского имущества. Сидели вокруг, перешёптываясь, устраиваясь на ночь. Готовые по утру сразу сесть в седло, едва мальчишка откроет глаза.

Тонкую воспаленную царапину на тыльной стороне ладони певуна заметил Рохбор - самый молодой из нукеров. Старый нукер схватился за голову – яд! Старый совсем стал, шакал! Совсем глаза потерял, шакал! Убить его надо, дурака старого, зачем жить ему? Где были его глаза? Почему не увидели. Не убережёт мальчишку, как посмотрит в глаза молодому хозяину?

Глаза бояться – руки делают. Царапину разрезать, выпустить дурную чёрную кровь. Прижечь. Белый сладкий корень ферулы* приложить. Туго перевязать. Завернуть певуна поплотнее – пусть потеет. Напоить молоком овечьим. Где взять молока? Где-где! Вон за горкой отары ишгаузов! Пошли, щенки-недопёски! Быстро побежали овец доить! Не женщины?! Зачем нукер, который не может сохранить собственность хозяина? Дармоеды, а не нукеры! Быстро!