Вдруг он умолк. Потом, несколько минут спустя, продолжил:
– Что ты на меня так пристально смотришь, трижды проклятый синий кафтан? Ты от меня ничего не узнаешь, я ничего тебе не скажу!
Слова эти как то слились в горле Джексона, и речь его, до того момента внятная, вдруг сделалась совершенно неразличимой. Около полуночи он проснулся, зевнул и сказал своей мнимой жене:
– Ну, делать нечего, пора спать. Экий холод в этом доме!
Старуха, разумеется, ничего не ответила, и Джексон снова принялся пить.
– Жена, – проговорил он, понизив голос, словно забыв, что она ничего не слышит, даже когда он говорит громко, – я запасся огарком в кофейне, с нас довольно будет, чтобы раздеться.
Вслед за этими словами раздался треск фосфорной спички, и приемная осветилась слабым дрожащим светом. Но я уже поднялся на ноги и протянул к нему руку.
– Ну-ну, – в это время говорил скряга, зажигая украденный огарок, – ты небось уже спишь, как сурок, погоди, вот я разбужу тебя.
Он повернулся и оказался лицом к лицу со мной. Я был дюймов на десять выше его жены, к тому же сбросил с себя шаль и кинул ее на стул. Джексон недоуменно вскинул брови, однако не сразу узнал меня и, вероятно, принял за преступника.
– Караул! – закричал он. – Караул! Грабят, разбойники! Помогите!..
Я опустил руку ему на плечо – у меня совершенно не было необходимости давать ему какие либо разъяснения. Благодаря горящей свече, которую он держал в руках, но потом от растерянности выронил, он узнал меня и теперь глядел на незванного гостя затуманенным от ужаса взором, который во мраке горел огнем, как глаза дикого зверя.
– Дайте ка мне ключ от шкафа, что стоит под лестницей, – сказал я повелительно. – Во сне вы проговорились обо всех своих тайнах, обо всех совершенных вами преступлениях.
Сначала Джексон ни слова не произнес: один лишь дикий крик вырвался из его рта. Наконец, он прерывающимся голосом проговорил:
– Что я сказал?! Боже мой! Что я такое сказал?
– Вы сказали, что часть похищенного Сарой и Доукинсом серебра и драгоценностей спрятана в саду, в сиреневых кустах; вы сказали, что в шкафчике, ключ от которого я прошу мне отдать, лежат полторы тысячи ливров, принадлежащих тому, кого вы пытались отравить, подлив ему серной кислоты в чай.
Джексон, испустив жуткий крик, стал было вырываться из моих рук, потом, бросив попытки и дрожа всем телом, сказал:
– Это правда! Истинная правда! Я виноват. Бессмысленно и глупо отпираться, если я сам все рассказал. Но вы здесь один, вы человек небогатый, быть может, даже бедняк… я, пожалуй, дам вам тысячу фунтов…
И, поскольку я ни слова на это не ответил, он, немного воодушевившись, продолжил:
– Мало вам, что ли? Вам бы хотелось получить больше? Ну хорошо, дам вам две тысячи, если вы позволите мне скрыться, я дам вам много золота, и никто не будет знать, откуда у вас эти деньги, только отпустите меня, я хочу убежать, пока не поздно!
– Куда вы спрятали мыло в тот день, когда отравили несчастного Анри?
– В тот шкаф, под лестницей. Да что вам за дело до этого, если господин Роже остался жив! Подумайте ка хорошенько, две тысячи фунтов золотом! Все золотом!
Я схватил злодея за обе руки, и лязг кандалов послужил ответом на его предложение. Тогда из уст Джексона вырвался такой пронзительный вопль отчаяния, что оба полицейских агента выбежали из своих укрытий, мы втроем связали его, и спустя полчаса трое арестованных – Джексон, его жена и служанка Жанна – были заключены в феругамскую тюрьму.
На другой же день несчастной Клэр было объявлено об освобождении, и я впоследствии узнал, к своей искренней радости, что молодая чета, чуждая ссор, в чем оклеветал их Джексон, жила мирно и счастливо, благоразумно пользуясь тем состоянием, которого их хотел лишить закоренелый злодей-ростовщик.
Джексон был осужден на вечную ссылку, ибо в деле значилась только кража. Отравление не упоминалось, потому что это преступление невозможно было доказать: существовали только устные показания. Признание Джексона, которое он сделал под влиянием страха, могло быть истолковано по разному.
Жена Джексона и его служанка Жанна были наказаны не строго. Наконец, Сара благодаря настоятельным просьбам многих благотворителей и знатных особ получила позволение отправиться в Канаду. Там проживали несколько ее родственников, и, как я впоследствии узнавал из писем Сары, в которых содержались выражения глубочайшей признательности, она сумела устроить себе честное и независимое существование.
Успешное расследование этого дела произвело много шума, и жители графства Сюррей до сих пор прославляют искусство и ловкость следователя лондонской полиции.
Мономания
По приезде в Лондон я cнял квартиру у некоего господина Ренсгрэйва на Мэйл-энд-роуд, недалеко от Окстройтских ворот.
Я выбрал эту квартиру, потому что знал дядю господина Ренсгрэйва – господина Оксли, оба они – и дядя, и племянник – были родом из графства Йоркшир, где я, до приезда в Лондон, прожил лет десять или двенадцать.
Я был лично знаком с господином Оксли. Что касается племянника, господина Генри Ренсгрэйва, то я никогда его не встречал, но был о нем наслышан. Мне рассказывали об одном трагическом происшествии, бросившем мрачную тень на его прошлое. Оно стало следствием его любовных похождений, в результате чего Генри несколько месяцев содержался в доме для умалишенных. Хотя он покинул его с медицинским заключением, многие думали, что рассудок его никогда больше не вернется в прежнее состояние, и через некоторое время после того, как я со своей супругой принял решение поселиться в доме Генри Ренсгрэйва, я пришел к такому же убеждению. Однако мне было бы очень сложно объяснить, на чем именно основывалось это мнение. Генри Ренсгрэйв был кроток и добр до простодушия, под словом «простодушие» мы понимаем то качество души, которое злые языки называют слабоумием, но речь его была вполне нормальной, а поведение безукоризненным, только было заметно, что он постоянно охвачен хандрой. Когда речи тех людей, которых он любил, случайно пробуждали улыбку на его устах, то становилось очевидно, что это оживление – не что иное, как вынужденная покорность. И хотя герой нашего повествования уже некоторое время жил в кругу семьи, даже самые нечуткие, наверно, могли заметить, что если его душевная рана, какова бы она ни была, и затянулась, то причина ее возникновения осталась неустраненной.
Что же такое произошло, чего даже милосердное время не в силах было излечить? Кто знает, может быть, всему виной были угрызения совести. Впрочем, в его гостиной висел портрет, выполненный смело и мастерски неизвестным нам художником, будто намекая, к какого рода приключениям была причастна изображенная на нем особа. Это был портрет юной женщины лет семнадцати-восемнадцати, прекрасной собой, с нежным взглядом дивных светлых глаз, но черты ее лица выражали задумчивость, даже грусть, как это обыкновенно бывает у тех, кто обречен умереть в юные годы.
На портрете, во внутреннем углу рамы, помещалась дощечка, на которой в нескольких словах была изложена вся история этого милого создания. Вот эта надпись: «Лаура Гаргравес, род. в 1804 г. – утонула в 1831 году».
Впрочем, этот портрет, немой свидетель минувших времен, говорил со своим владельцем на языке, понятном лишь ему одному, но мы не имели представления о происшествии, о котором напоминала подпись, и в наших ежедневных беседах, хотя они и длились довольно долго, не прозвучало ни единого намека на этот эпизод. Обычно мы обсуждали события и явления того или иного времени, очевидцами которых были в графстве Йоркшир. Во время этих бесед я порой замечал отстраненность Генри, это ускользало от остальных, но для меня имело огромное значение, ведь эта отрешенность служила доказательством того, что огонь безумия не погас в его душе, но тайно зрел и теплился под ненадежным покровом рассудка, скрывавшего его от стороннего наблюдателя. К несчастью, возникли – и произошло это вскоре после того, как мы поселились в столице, – некоторые обстоятельства, которые оживили эти почти угасшие искры и превратили их во всепожирающее пламя.