Отец нарядился в куртку с хлястиком и двумя большими накладными карманами и в темно-синий картуз; а маму удивительно молодило и красило ее самодельное белое платье в мелких красных цветочках.

И только сестренка тревожно глядела из-под василькового чепчика широко раскрытыми черными глазами: она понимала, что мы покидаем наш дом.

Возчик предупредил нас: час отъезда зависит не от него, сколько бы он ни старался, а от того, как скоро он сбудет свои абрикосы на рынке.

Видно, в этот день товар раскупался не слишком быстро: Франсуа не приехал даже в полдень.

Поэтому, позавтракав в нашем уже опустевшем доме колбасой и холодным мясом, мы то и дело подбегали к окну, боясь упустить вестника лета. Наконец он явился.

***

Это была голубая тележка, полинявшая от дождей; сквозь облезшую краску на кузове просвечивали волокна дерева. Ее высоченные колеса были изрядно расшатаны, и кузов кренило набок; когда они переставали вращаться — а это случалось поминутно, — тележку встряхивало, и раздавался лязг. Железные ободья подскакивали на мостовой, оглобли скрипели, из-под копыт мула летели искры. То была колесница приключений и надежд…

Крестьянин, который ею правил, носил не куртку и не блузу, а вязаную фуфайку из толстой шерсти, свалявшейся от грязи. На голове у него сидел помятый картуз с обвислым козырьком. Но его лицо римского императора освещала белозубая улыбка.

Говорил он на провансальском языке и, посмеиваясь, щелкал длинным кнутом с плетенным из камыша кнутовищем.

При помощи моего отца и вопреки стараниям Поля (который цеплялся за самые тяжелые вещи, воображая, что помогает их нести) крестьянин погрузил все на тележку, вернее, воздвигнул на ней пирамиду из нашего скарба. А чтобы она сохраняла равновесие, он укрепил ее целой сетью канатов, веревок и шпагатиков и потом накинул сверху дырявый брезент.

Покончив с этим, он воскликнул по-провансальски:

— Ну, вот мы и управились!

И взял в руки вожжи. Осыпав мула обиднейшими ругательствами и яростно натягивая удила, возчик вынудил это не слишком чувствительное животное тронуться в путь.

Мы плелись за нашим движимым имуществом, точно похоронная процессия, до бульвара Мерантье. Там мы расстались с Франсуа и сели в трамвай.

Поблескивая скрежещущим железом, позванивая дрожащими стеклами, с тягучим, пронзительным визгом проносясь по изгибам рельсов, волшебная повозка помчалась навстречу будущему.

Для нас не нашлось места на скамейках, поэтому мы стояли — о радость! — на передней площадке. Я видел перед собою спину вагоновожатого, который, держа руки на двух рукоятках, с царственным спокойствием ускорял или обуздывал полет чудовища. Меня очаровал этот всемогущий человек, к тому же окутанный тайной: ведь надпись на эмалированной дощечке запрещала всем, кто бы то ни был, говорить с вагоновожатым, — наверно, потому, что он знал тьму всяких секретов.

Медленно, терпеливо, пользуясь минутами, когда пассажиров вместе с вагоном кренило набок или отбрасывало назад при торможении, я протискивался между своими соседями и добрался наконец до вагоновожатого, предоставив Поля его печальной участи: он застрял между двумя голенастыми жандармами и при каждом толчке тыкался носом в зад стоявшей впереди великанши, которая угрожающе раскачивалась.

А мне навстречу с головокружительной быстротой помчались блестящие рельсы, ветер вздыбил козырек моего картуза и загудел в ушах; за две секунды мы обогнали лошадь, скакавшую во весь опор.

Никогда больше, даже на самых современных машинах, я не испытывал такого чувства гордости и торжества оттого, что я, дитя человеческое, — покоритель пространства и времени.

Но хоть этот болид из железа и стали и приближал к цели, он не доставил нас до самого холмогорья: нам пришлось расстаться с трамваем на далекой окраине Марселя, в том месте, которое называется Барасс, а трамвай продолжал свой бешеный бег, несясь к Обани.

Мой отец сверился с планом и привел нас к узкой пыльной дороге, которая начиналась между двумя ресторанчиками и выводила из города; мы пошли по ней быстрым шагом вслед за нашим Жозефом, несшим на плечах мою сестренку.

Удивительно хороша была эта дорога Прованса! Тянулась она меж каменных стен, накаленных солнцем, а сверху к нам склонялись широкие листья смоквы, густые ветви ломоноса и вековых олив. Пышный бордюр из сорняков и колючек у стен свидетельствовал, что усердие путевого сторожа не простирается на всю ширину дороги.

Я слышал пение цикад, а на стене, желтой как мед, словно застыли лепные фигурки, которые, раскрыв рот, впивали солнечный свет. Это были маленькие серые ящерицы, отливавшие черным глянцем графита. Поль тотчас стал за ними охотиться, но принес только их трепещущие хвосты. Отец объяснил нам, что эти прелестные зверюшки нарочно сбрасывают хвост, как иной вор, спасаясь от полицейских, оставляет у них в руках свой пиджак. Впрочем, ящерица отращивает через несколько дней другой хвост, на случай если опять нужно будет спасаться бегством.

Примерно через час ходьбы нашу дорогу пересекла другая; здесь открылась круглая площадка, совершенно пустая, но в одном из секторов этого круга стояла каменная скамья. На нее мы усадили маму, и отец развернул план.

— Вот то место, — сказал он, — где мы вышли из трамвая. Вот место, где мы сейчас, а вот и перекресток Четырех Времен Года, где нас ждет возчик, если только нам самим не придется его там ждать.

Я с удивлением смотрел на две линии — прямую и кривую, которыми был обозначен наш путь: нам предстоял огромный крюк.

— Дорожные рабочие с ума, видно, сошли, — сказал я, — построили такую кривую дорогу.

— Не рабочие сошли с ума, — ответил отец, — а наше общество глупо устроено.

— Почему? — спросила мама.

— Потому что этот громадный крюк приходится делать из-за четырех-пяти больших поместий, через которые нельзя было проложить дорогу и которые тянутся за этими стенами… Вот, — добавил отец, отметив точку на карте, — наша вилла… Если считать по прямой, она находится в четырех километрах от Барасса. Но из-за горстки крупных помещиков приходится идти пешком девять километров.