Однако он живо смекнул, что сейчас затевается важное дело; он вдруг куда-то убежал и принес нам, улыбаясь во весь рот, две веревочки, игрушечные целлулоидные ножницы и гайку, которую нашел на улице.

Мы встретили это пополнение нашего инвентаря громкими возгласами восторга и благодарности, а Поль покраснел от гордости.

Отец усадил Поля на табурет и наказал ему оттуда не слезать.

— Ты будешь нам очень полезен, — сказал он, — ведь инструменты очень хитрые: начнешь искать какой-нибудь, а он мигом это понял и прячется подальше…

— Потому что они боятся, что их будут бить молотком! — подхватил Поль.

— Разумеется, — ответил отец. — Ну вот, ты и сиди на табуретке и смотри за ними во все глаза, это сбережет нам много времени.

***

Каждый вечер, в шесть часов, я выходил вместе с отцом из школы на улице Шартрё, самой большой начальной школы в Марселе, где я учился, а наш папа Жозеф учил. Он был тогда на двадцать пять лет старше меня, как, впрочем, и потом. Но тогда рядом со мною шел смуглый молодой человек невысокого роста, хоть он и не казался маленьким. Нос у него был довольно длинный, но совершенно прямой, и длину его очень удачно скрадывали с одной стороны очки с большими стеклами в золотой оправе, а с другой — усы. Голос у отца был низкий и приятный, а иссиня-черные волосы завивались в кудри, когда шел дождик.

Возвращаясь из школы домой, мы говорили о нашей работе и по дороге покупали какие-нибудь мелочи, которыми забыли запастись, — столярный клей, шурупы, баночку краски, напильник. Мы часто наведывались в лавку старьевщика — он стал нашим другом. Я проникал в сокровенные тайники мира чудес, потому что теперь мне позволяли рыться во всех углах лавки. А там имелось решительно все; однако купить то, за чем пришел, никогда не удавалось… Придя за метлой, мы уносили корнет-а-пистон или дротик, тот самый, которым, по словам нашего друга, был убит принц Бонапарт. А когда мы являлись домой, мать сразу — таков уж был порядок — отбирала у нас нашу добычу, поспешно мыла мне руки и терла наши трофеи щеткой, смоченной в жавелевой воде. Претерпев эту медицинскую чистку, я скатывался кубарем вниз по лестнице в погреб и заставал отца с Полем в «мастерской».

Она освещалась керосиновой лампой. Лампа, так называемая «молния», была медная, кое-где со вмятинами; кругообразный фитиль выходил из медной трубки, а сверху надевался металлический колпачок, который заставлял пламя гореть венчиком. Этот венчик был Довольно широк, и для того чтобы ламповое стекло, которое англичане метко прозвали «дымоходом», могло вместить этот огненный венчик, оно книзу расширялось, имело шарообразную форму, и пламя казалось особенно ярким. Эту лампу мой отец считал последним словом техники; она действительно давала очень яркий свет, но и распространяла прескверный, вполне современный запах перегара.

Ремонт мебели мы начали со сборки стульев. Это оказалось настоящей головоломкой, и решить ее было особенно трудно потому, что ножки не входили в гнезда поперечных брусьев и все они были разной длины.

Мы отправились в лавку старьевщика и заявили протест; он сначала прикинулся удивленным, а затем дал нам еще одну связку таких брусков да еще настоял, чтобы мы приняли от него маленький подарок: пару мексиканских стремян.

Употребив немалое количество столярного клея, плитки которого я растворял в теплой воде, мы восстановили шесть стульев в их первоначальном виде и покрыли лаком. А мать сплела из прочной бечевки сиденья. И вдобавок, неожиданно для всех нас, украсила их тройной каймой из алого шнура.

Расставив стулья вокруг обеденного стола, отец долго их созерцал; потом объявил, что после такой отделки за эту мебель можно взять по крайней мере впятеро дороже, чем заплачено; словом, он не преминул лишний раз заставить нас восхищаться его изумительным даром «делать находки» в лавках старьевщиков.

Затем настало время заняться комодом, ящики которого так заклинило, что пришлось разобрать его на части и основательно поработать рубанком.

Эта работа продолжалась не больше трех месяцев, но в памяти моей она занимает огромное место. Именно тогда, при свете лампы-молнии, я открыл, что руки мои наделены умом, а самые простые орудия труда — чудодейственной силой.

В одно прекрасное четверговое утро мы выставили наконец в нашем коридоре всю мебель, предназначенную для летних каникул. На эту выставку был приглашен как эксперт наш друг старьевщик и дядя Жюль, как человек, способный оценить наши труды.

Здесь, пожалуй, уместно будет рассказать о моем дяде Жюле. У него были пушистые каштановые усы, рыжие густые ресницы, большие голубые глаза немного навыкате, смуглый румянец на щеках и кое-где на висках серебряные нити.

Дядя Жюль родился среди виноградников, в том самом позолоченном солнцем Руссильоне, где на улицах так часто можно увидеть людей, катящих винные бочки. Он уступил братьям усадьбу с виноградником, а сам стал первым интеллигентом в своей семье, избрав профессию юриста, и служил в префектуре [9] . Но он остался каталонцем [10] и раскатисто выговаривал звук «эр»; казалось, в горле у него перекатывались камушки, как в гремучем ручье.

Я исподтишка передразнивал его, на потеху Полю. Мы ведь всерьез считали провансальское произношение единственно правильным французским произношением, потому что так говорил наш отец, член экзаменационной комиссии на выпускных экзаменах средней школы; следовательно, раскатистые «эры» дяди Жюля были явным признаком какого-то физического недостатка.

Мой отец и дядя, женатые на сестрах, дружили, хотя дядя, который был старше и богаче нашего Жозефа, подчас держался с ним покровительственно.

Время от времени дядя начинал возмущаться чрезмерной, по его мнению, продолжительностью школьных каникул.

— Я допускаю, — говорил он, — что детям нужно так долго отдыхать, но учителей-то можно пока использовать на другой работе.

— Вот-вот! — насмешливо отвечал отец. — Послать бы их на два месяца заменять измученных чиновников префектуры каково им, беднягам, целый день ловить мух и протирать штаны в канцеляриях!